Олег Скляров - «Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов
- Название:«Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Array Литагент «ПСТГУ»
- Год:2012
- Город:Москва
- ISBN:978-5-7429-0725-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Олег Скляров - «Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов краткое содержание
Книга адресована преподавателям-филологам, студентам, изучающим историческую поэтику и историю русской словесности, а также всем интересующимся отечественным литературным процессом XX столетия.
«Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Лирическая стихия «Камня» в целом зиждется на преодолении романтического психологизма, бесконечно далека от исповедально-интимной эмоциональности и принципиально тяготеет к всеобщему и сверхличному. Более того, в стихах, в литературно-критической, философской и автобиографической прозе Мандельштама тех лет мы вновь и вновь обнаруживаем иногда формулируемую открыто и прямо, но чаще уходящую в подтекст мысль, что так называемый «внутренний мир» личности, психологическое содержание индивидуального сознания, «душевная стихия» в её сыром, эмпирическом состоянии ещё не имеют и не могут иметь безусловной онтологической ценности: «…мироощущение для художника – орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное – это само произведение» [63] Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 168. Далее ссылки на это издание см. в тексте статьи в скобках с указанием страницы после литер «СК».
(программная декларация из статьи «Утро акмеизма», задуманной как цеховой манифест и представляющей собою ценный философско-эстетический комментарий к первой книге стихов Мандельштама). Позднее в «Шуме времени» поэт признается: «Мне хочется говорить не о себе… Память моя враждебна всему личному» (цит. по: К, 272). А в черновом варианте статьи «О собеседнике» (СК, 259–260) находим резкую оценку одного из собратьев автора по перу, лишний раз убеждающую в справедливости исследовательских суждений о пафосе раннего Мандельштама как о пафосе преимущественно сверхличностном и онтоцентрическом: «На весах поэзии Бальмонта чаша “я” решительно и несправедливо перетянула чашу “не-я”, которая оказалась слишком легковесной» (СК, 260). Это проницательное замечание словно предвосхищает предельно отчётливую декларацию антииндивидуализма Мандельштама, которая прозвучит 22 года спустя в его рецензии на стихи А. Адалис (1935): «Лирическое себялюбие мертво, даже в лучших своих проявлениях. Оно всегда обедняет поэта» (СК, 312).
И всё же мы рискуем ничего не понять в художественно-философской онтологии раннего Мандельштама, если упустим из виду тот факт, что загадочное, неизвестно почему и для чего сознающее себя «я», хотя бы и обобщённое (всё время присутствующий в подтексте «мыслящий тростник» Паскаля и Тютчева), есть первичная, «ближайшая» реальность мандельштамовского лирического универсума. Напряжённо-трепетное самосознание субъекта предстаёт в ранней лирике Мандельштама как предшествующая опыту и не поддающаяся объяснению данность: «Дано мне тело – что мне делать с ним…» (К, 11); [64] В контексте стихотворения и в широком контексте раннего творчества Мандельштама фраза «дано мне тело» может быть истолкована не иначе как «дано мне бытие, личное существование» (ср.: «…И призраки требуют тела, / И плоти причастны слова» – К, 130).
«Невыразимая печаль открыла два огромных глаза» (К, 12).
Сходные мыслеобразы вновь и вновь возникают в стихах 1908–1911 гг. В частности, в стихотворении 1910 г., не вошедшем в «Камень»:
Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.
Но это неистово пульсирующее самосознание [65] Насыщенной эмоциональности субъекта у раннего Мандельштама чужда прямая экспрессия, и в силу этого любой аффект не выражается непосредственно в фактуре стиха, но даётся в плане бесстрастной описательности.
изначально отравлено мучительным ощущением собственной эфемерности и зыбкости перед лицом «сумрачных скал» (К, 23) и «ледяных алмазов» Вечности:
И, если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых… [66] «Стрекозы» (а также «ласточки» и реже «чайка») в ранней лирике Мандельштама, как правило, символизируют хрупкое, одухотворённое начало, со всех сторон окружённое бездушной стихией.
Осторожный оптимизм стихов об остающемся (от тёплого «дыхания») на «стёклах вечности» «узоре милом», которого «не зачеркнуть» (К, 11), заметно диссонирует со звучащими в большинстве текстов этой поры мотивами печального сиротства, безысходной покинутости мыслящего и чувствующего «я». В этом же стихотворении 1909 г. находим томительное вопрошание, сильно подтачивающее бытийственный пафос заключительных строк о нетленном «узоре»:
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Мандельштаму-лирику не даёт покоя бередящее душу ощущение недостоверности всего одухотворённого в сочетании с видимой неодухотворённостью всего «объективного» и «реального». [67] Мандельштамовское понимание реального, реальности не оставалось неизменным, эволюционировало, и об этом пойдет речь дальше.
Лирический субъект подавлен зловеще-чуждой огромностью, непроницаемостью, непостижимостью внешнего мира, периодически чувствует себя стоящим «над пропастью, на гнущихся мостках» (К, 32) (ср.: «…душа висит над бездною проклятой» – К, 33) и до поры до времени, движимый как будто смесью малодушия и честного стоицизма, пытается при случае обрести мимолётное убежище среди «милого и ничтожного» (К, 102), «далёко от эфирных лир», в хрупком, но уютном мирке воображаемых «пенатов», где влачат свой «игрушечный удел» холодновато-изящные «лары» – «точёные» фигурки древнеримских фамильных божеств, которые в любую минуту «позволено… переставить» «осторожною рукой» (К, 10).
И здесь мы вплотную подходим к сквозному и чрезвычайно значимому в ранней лирике Мандельштама мотиву призрачности существования, на который тоже неоднократно обращали внимание критики и интерпретаторы поэта. [68] «Начинающий Мандельштам, – по мнению Л. Я. Гинзбург, – ориентируется… в особенности на Сологуба с его концепцией призрачного мира…» (К, 262).
Иногда эта призрачность предстаёт у него как свойство окружающей действительности, смутной и малоосязаемой по сравнению с пронзительно-трепетным «я», и тогда названный мотив приобретает солипсические оттенки («я вижу дурной сон» – К, 23; «я, создатель миров моих, – где искусственны небеса…» – К, 97). Но чаще иллюзорность объективного мира воспринимается как неизбежное следствие иллюзорности самого «я» («я блуждал в игрушечной чаще и открыл лазоревый грот» – К, 25; «и призрачна моя свобода, как птиц полночных голоса» – К, 17; кстати, эпитет «игрушечный» – один из наиболее частых в стихах этого периода). С этим навязчивым ощущением нереальности происходящего, ставшим почти привычным для лирического субъекта (он «покорно» несёт «лёгкий крест одиноких прогулок» – К, 22; ср. также: «С притворной нежностью у изголовья стой / И сам себя всю жизнь баюкай» – К, 18), причудливым образом связан знаменитый мандельштамовский «страх» перед «таинственными высотами» (К, 32), который подчас очень напоминает страх перед возможностью соприкоснуться с воистину сущим и чем-то похож на боязнь проснуться (ср.: «мне холодно, я спать хочу» – К, 20).
Интервал:
Закладка: