Леонид Немцев - Две Юлии
- Название:Две Юлии
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Флюид ФриФлай
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-906827-52-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Леонид Немцев - Две Юлии краткое содержание
Две Юлии - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Когда-то я планировал, как буду вести себя, чтобы приблизить этот поцелуй. Моими учителями бывали поочередно Дон Гуан и виконт де Вальмон: в момент неотвратимого поцелуя надо было бормотать без тени сомнения какую-нибудь фразу, парализующую девичью волю, — «Я ничего не делаю!» или «Ты же не хочешь, чтобы я тебя поцеловал!» Я слишком рассчитывал на логический узел, распутать который можно только после совершенного действия, но это уже ни к чему. Стиль соблазнителя — любовная софистика, — рискованная примета для разумной женщины. Теперь мне ничего не потребовалось. Юлия с моей помощью вернулась в полость легкой синеватой шубки, и я улыбнулся:
— В залог прощанья — скромный поцелуй.
В моих беспамятных записках я слишком часто клянусь себе, что первый наш поцелуй запомню и прочувствую до мельчайшей ноты, что место, где он случится, будет изучено мной до самой тонкой и недоступной глазу пылинки. Именно поцелуй всегда казался мне тем, что даст возможность родиться заново! Это случилось со скоростью света и совсем вскользь, я думал только о том, как нелепо пребывать в моем ощущении собственной неидеальной чистоты, одна бледная мысль простиралась от ожидания, когда я снова окажусь в постели, до ритуального закрепления нежных проводов (она же уезжает).
И вдруг она поправила меня:
— Прощенья, а не прощанья!
Эти потрясения явно вызвали меня к жизни. Я не сразу потом лег в постель и даже нашел в себе ровно на один бутерброд аппетита.
Затаясь под одеялом, в истоме подступающего сна, я еще раз взглянул на итальянское стихотворение. «Работа воображения» — это так близко к окончательной разгадке. Но я заметил, как неуклонно во мне слабел восторг от собственной проницательности, я еще не мог отделаться от подозрений, что mulino — это, например, «маленький мул», a pranzo — вовсе не итальянский принц, а какой-нибудь «ранец».
XXXV
Восприятие и запоминание требовали от меня — без всякого снисхождения к нежным страхам ребенка — отдаться потоку вкусовых, цветовых, слуховых эмоций. Ничего не оставляя себе, я протягивал их сквозь сознание и в итоге стал до них жаден. Проводить время, слушая из постели падающую в ванной каплю или приближая и отдаляя от кончика носа указующий ноготь, которым сковырнул цедру, классах в четвертом-шестом, стало для меня основным занятием. Отражая в себе общительные крупицы мира, я не собирал их, а только привыкал к покою их постоянного сопровождения. Мир ходил вместе со мной, и, думаю, даже ради грубого опыта я от него не отказывался и ни на секунду не прерывал нашей связи. Но случались такие сильные ощущения, которые долго — целый световой день — носили меня в гремящем облаке, и это создавало иллюзию целой жизненной непрерывности, то есть выхода моей памяти из родовой комы.
Говорить о роковой ссоре с единственным детским другом, которого схлестнул со мной злобный завистник нашей дружбы — ограниченный ранним скепсисом ревнивец (ныне он еще больше заносчив и не живет с женщинами); о моей потере по дороге в магазин большой денежной бумажки, на которую семья собиралась жить дней десять (отец заставил меня удрученно проходить весь маршрут до тех пор, пока в темноте я не споткнулся о бортик тротуара); об однокласснице, отброшенной с дороги круглым виском автобуса, — мы навещали ее, кое-как собранную, в больнице, потом года два дома (теперь она стала неплохой театральной актрисой), — говорить о случаях бессмысленной несправедливости, разных степенях душевной боли, отчаянных положениях мне не то чтобы болезненно, а увлекательно тяжко. Это похоже на приход в дом, где некогда жил, а он все еще уютен и зовет остаться, что, конечно, уже невозможно, но горе тем более завораживает, и я тотчас же за себя пугаюсь. Все это стало вспоминаться, вылезать из уголков души, тесниться в дневниках — будто мир признал в калеках тайное достояние и готов всех их пригреть.
Особенно сильное ощущение катастрофы вызвала у меня случайно записанная мною фраза тети Аиды (психолога). Протягивая моим родителям розетку с вишневым вареньем, когда они сели на запыленные газеты под давшей плоды сливой на ее даче, она зачем-то твердо произнесла, что галлюцинации — явный знак шизофрении. Я на секунду оторвался от блокнота, где описывал задуманную баталию с солдатиками, которых забыл с собой привезти, и заметил, что все трое нехорошо загрустили. То, что никто в эту минуту не взглянул на меня — сегодня залог спокойствия, но тогда отнеслось именно ко мне и сильно меня огорчило. Во-первых, я — в силу возраста и блокнотной зависимости — не знал, что такое шизофрения (записанная тут же как «джинсоприния»), и поэтому ждал прояснения в двухнедельном напряжении. Во-вторых, не все настолько рано узнают такие слова, как «галлюцинация» и «шизофрения», и способны сопоставить их и бояться больше всего на свете, калеча воображение и лишаясь нормального внутреннего развития. Но чем мне всегда нравилось мое несовершенство, — что степь моего внутреннего мира засорялась чем угодно, но только не страхами. Даже если случается засыпать с дрожью и нехорошим предчувствием, я, как Стива, вскакиваю утром пустым и беспечным.
Моя кузина, пятилетняя девочка, с отстраненным любопытством разглядывая свой детский фотоальбом, завесив его спиралями рыжих буклей, нажимала пальцем на свое же лицо четырехлетней давности и хитро допытывалась: «Она тоже была рыженькая?» Мое отношение к своим снимкам несколько иное. Я знаю, что тот, кто изображен на них, хоть и сменил в себе каждую молекулу, не только «был», а, безусловно, живет и по сей день. Родители часто усаживали меня за просмотр альбомов, и в этом я теперь подозреваю некий терапевтический эффект, — ведь не могли же они ничего не ведать о моих странностях. Мама сказала однажды: «Ну да, небольшая проблема с развитием. Но тебя приняли в нормальную школу и теперь, — тьфу, тьфу, тьфу! — все совсем хорошо».
Когда я оказался в очень траурной очереди в паспортном столе (а только очередь за символом собственной личности бывает такой отстраненной и пафосной), в одном кабинете мне вручили все занесенные сюда заранее бумаги, так что оставалось только в другом кабинете назвать свою фамилию и получить собственный документ с гражданским номером. От безделья, — так как разглядывать находящихся рядом людей в кои-то веки показалось делом неприличным, я заглянул в свидетельство о рождении (того мальчика со снимков) и в качестве единственной примечательной детали сразу же отметил странный завиток на последней цифре произведшего меня на свет года. Черные чернила, с беспощадной аккуратностью нанесенные железным пером, в одном месте давали никчемное завихрение. Цифра пять, отверзшая безгубый рот с обычной для нее карикатурной крикливостью, на ровном высоком своем лбу имела завлекательный чубчик, продолженный волнистой линией развивающегося волоса. Что-то женское было в этой прическе, хотя почему бы цифре не сохранять признаки пола. Наверное, любой ребенок в тоске начальных классов умел превращать бездушные цифры в забавные рожицы, но в данном случае дело касалось серьезного документа. Ни глаза, ни кукольного носа подрисовано не было, а отпавшая сверху челка была. Подошла моя очередь, и, получив паспорт, я сначала наметил этот эпизод в записной книжке — «Сидел полтора часа в очереди за паспортом. У одного мужчины слишком черные ресницы, у другого черная шляпа. Женщина в тонких серых перчатках, никак не могла пригладить волосы. Я все время смотрел в свидетельство о рождении. Получил паспорт. Он красный, и фотография выбрана кривая». Как видим, информации мало, поэтому данный случай я благополучно забыл. Где-то по истечении года мне опять пришлось наткнуться на это свидетельство в своих бумагах, когда я наводил в них механический порядок — перечитывал записи, распределял их по датам. Я машинально открыл его и сразу — с якобы новым удивлением — обнаружил этот до сих пор неостриженный чуб. Впрочем теперь, под косым падением солнечного света, который точно таким же треугольником отчеркивал верх моего стола, как и нижнюю половину противоположного дома, я увидел, что к документу когда-то применялось что-то вроде краешка бритвы — несколько цветных волокон официальной бумаги было счищено, но след оставался белесый, так что дело не пошло дальше точки, нависавшей на краю чуба. В этом можно было подозревать руку художника, то есть моего отца. И год моего рождения мог читаться и как более привычный 75-й, и как отвратительно чуждый 73-й.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: