Игорь Гарин - Непризнанные гении
- Название:Непризнанные гении
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Фолио
- Год:2018
- ISBN:978-966-03-8290-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Игорь Гарин - Непризнанные гении краткое содержание
Непризнанные гении - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Что же это было за сумасшествие? Есть такой синдром — совесть мира или мировая боль, когда всё зло, весь ужас бытия — мое зло , моя боль, моя болезнь, мой ужас. Вот это какое сумасшествие.
«Я Дорку (собаку) полюбил за то, что она не эгоистка. Как бы выучиться так жить, чтобы всегда радоваться счастью других?»
Пятнадцатилетнюю проститутку городовые ведут в участок: «Ее увели в полицию, а я пошел в чистую покойную комнату спать и читать книжки и заедать воду смоквой! Что же это такое? Миллионы говорят “нормально”, можно ли все погосты оплакать! Это уже сумасшествие».
Жить в мире, всё видеть, всё знать, всё понимать и… оставаться невозмутимо здоровым?
Да, миллиарды здоровых и — в каждом поколении — несколько больных. Толстой — в их числе…
Кардинальный пересмотр взглядов на жизнь — это и есть сумасшествие для окружающих…
Софья Андреевна Толстая: «Такие умственные силы пропадают в пиленье дров, в ставлении самоваров и шитье сапог!»
Что это было? Самодурство, старческий заскок, нездоровье?
Софья Андреевна Толстая: «Если счастливый человек вдруг увидит в жизни, как Левочка, только все ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья…»
И прибавила, обращаясь к нему самому:
— Тебе полечиться надо.
Свидетельствует И. А. Бунин:
«Бог дал беспримерный талант, необыкновенные умственные (и физические!) силы, и человек сам это прекрасно знает. Казалось бы, что еще нужно? Главный труд всей жизни, главная ее цель — использовать на великую радость ближнего своего только это — талант и ум. Но вот этот человек тратит себя на самовары, на рубку дров, на кладку печей, на целые годы прерывает иногда свой художественный труд… на пороге старости вдруг садится за изучение древнегреческого, потом древнееврейского языка, изучает и тот и другой с быстротой непостижимой, но с таким напряжением всего себя [о, как я это знаю!], что обнаруживается полная необходимость ехать в Башкирию, пить кумыс — спасать себя от смертельного переутомления; потом составляет «Азбуку», учебник арифметики, книжечки для школьного и внешкольного чтения; изучает драму, — Шекспира, Гёте, Мольера, Софокла, Еврипида, — изучает астрономию; потом опять: “Я только и думаю, что о воспитании…” Софья Андреевна была вполне права, если судить всё это с точки зрения простого житейского рассудка: “Эти азбуки, арифметики, грамматики — я их презираю. Его дело — писание романов”. Но вот он всю жизнь учится — и учит: простая ли это страсть? Не страсть ли (или долг) библейских пророков, Будды, браманов?»
Для всех этих «библейских людей» — библейская же и судьба: искусительство, суета сует, пепел вне селения.
«Ну и что же? Что потом?» Достигнув, он «встал, и взял черепицу, чтобы скоблить себя ею», и «сел в пепел вне селения…»
Так же, как Иов, — как Екклезиаст, как Будда, — Толстой был обречен на «разорение» с самого рождения своего. Вся жизнь таких людей идет в соответствии с их обреченностью: все «дела и труды» их, все богатства и вся слава их — «суета сует»; в соответствии и кончается: черепица, пепел, «вне селения», роща Уравеллы, Астапово…
«Громадный идол Брамы трехэтажной высоты…»
Евангеличность нарастала в нем с годами, делая его все более похожим на апостола, пророка, святого или юродивого. Подобно любимому ученику Христа, Иоанну, твердившему в старости лишь одну фразу: «Дети, любите друг друга», Толстой с методическим упорством мессии долбил и долбил одно и то же, вызывая порой подозрение, что делает это не столько для убеждения других, сколько — себя самого. В сущности, Толстой последнего тридцатилетия — человек двух-трех мыслей, с виртуозным литературным мастерством переливаемых из одной формы в другую.
Маниакальность пророка? Или вправду он не мог убедить себя и по-старчески пытался сделать это повтором?
Здесь Бог и дьявол борются, а поле битвы души людей? Так хочется ответа! Но есть ли ответ?..
Пройдя все ступени духовного развития, не приблизился ли он к высшей — уже не житейской и не человеческой мудрости, — когда доводы и оценки здравого смысла теряют силу, и силой становится не расчет, а внутренняя свобода, следование духовному порыву, экзистенциальная чистота? Может быть, здесь ключ к пониманию того, что не понять эвримену, — к Толстому как совести мира, миром отвергнутой?
В старческом отказе от деятельности во имя чистой мудрости есть чистая биология старения, но есть и высокое — плотиновское: «кому не под силу думать, тот действует». Не обессиленный жизнью отказ от деяний, но сознательное ограничение деяния духом. Если так, то писание романов — деяние — должно уступить место единению с Первоисточником жизни.
В могучей стихии Толстого было нечто варварское, языческое, выходящее из-под контроля. В духовидце жил не столько языческий пророк в косоворотке и с распущенной бородой, сколько анархически настроенный бес, требующий свободы и отрицающий культуру. Этот пласт его личности существовал, он отталкивал от него не только реакцию, но и революцию, наступление которой он самим своим существованием ускорил. В его величии было нечто азиатское, византийское, татаро-монгольское. Не отсюда ли — «витязь первобытных времен»?
Да, великий художник сосуществовал в нем с анархистом, реформатор — с апостолом покаянной проповеди, патриарх — с просветителем. Толстой и стал последним учителем и моралистом. С ним кончилась эпоха Просвещения, и в нем самом уже был этот конец.
Он был пристрастнейшим из художников, каковыми являются все без исключения моралисты. Но поскольку искусство так же нуждается в беспристрастности, как в субъективности, постольку судьба моралиста всегда мучительна и губительна. Над человеком властвует программа, требующая доказательств, но где их взять?
Да, его мышление патриархально: так мыслили Иоанн, Павел и сам Христос — мудрецы, разрешающие все сомнения. И именно патриархальная простота привлекала и отталкивала: привлекала безыскусной глубиной и отталкивала непростительной для XX века поверхностностью. Она была всем и ничем — и лучше других понимал это он сам, надеясь шаманством повторений закрыть брешь не терпящей возражений однозначности.
Да, он был запоздавшим просветителем, перенесшим идеи начала XVIII века в конец XIX: «Человеческой природе свойственно делать то, что лучше. И всякое учение о жизни людей есть только учение о том, что лучше для людей». Нет, это ни Руссо, ни Дидро и ни Гельвеций — это толстовский ответ на вопрос «в чем моя вера?».
У него и характер просветителя: воинствующий морализм и неискоренимая вера в божественный разум — источник всех благ.
Не у него ли унаследовали мы эту вульгарную снисходительность к великим, предпочтение искушенному и самоуглубленному Фаусту неграмотного Федьки?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: