Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Название:Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Азбука, Азбука-Аттикус
- Год:2018
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-389-14212-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait краткое содержание
Это бескомпромиссно честный рассказ о времени: о том, каким образом удавалось противостоять давлению государственной машины (с неизбежными на этом пути компромиссами и горькими поражениями), справляться с обыденным советским абсурдом, как получалось сохранять порядочность, чувство собственного достоинства, способность радоваться мелочам и замечать смешное, мечтать и добиваться осуществления задуманного.
Богато иллюстрированная книга будет интересна самому широкому кругу читателей.
Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Около того же времени в Париж съездил герой моей первой книжки художник Подляский. Долго расспрашивал меня о Париже, хотя и знал отлично, что я не бывал в нем, купил по моему совету супермодные остроносые английские туфли (они были настолько дороги, что при всем вещевом голоде спокойно лежали в витрине на Невском, а я о них и грезить не решался). Он вернулся довольный, даже счастливый, но — не потрясенный. Мне даже показалось, что более всего поразили его во Франции невиданные прежде фломастеры (вполне для художника естественная реакция). А я не просто завидовал, я исходил болью и страданием — почему не я?! Зато, не съездив рано, успел натосковаться, создать свой Париж, наивный, наверное, но мой, вымученный, любимый, единственный, неотъемлемый Париж.
В книгу, как обычно случается с первым в жизни сочинением, вкладывался весь небольшой жизненный опыт. Сцена в мастерской художника Ленуара, у которого Домье мальчиком учился рисованию, — это практически рассказ о моих занятиях в студии Эберлинга; его детские впечатления в Лувре — рассказ о собственных ощущениях в Эрмитаже; о работе литографской мастерской — с поправкой на время — я тоже писал, вспоминая то, что видел в Ленинграде. Ну а «сизые платаны», «вянущие глицинии», «гулкие залы Лувра» — все это было, конечно, бессознательными повторами читанного в чужих книжках.
Мы жили тогда трудно, просто паршиво. Все в той же единственной комнате (вчетвером: мама, «тетя» и мы с женой) с окнами в темный и вонючий двор. По-прежнему и днем на столе горела лампа, правда с недавних пор это был уже модный и дефицитный прибор из ГДР — на «современно» изогнутой никелированной железке держался косо и тоже «современно» срезанный зеленый синтетический абажур. Такие настольные лампы привозились из Москвы и становились знаком принадлежности к людям «современного вкуса», как и столь же дефицитная угловатая, на тонких ножках импортная мебель из стран Восточной Европы, с потугами на некий стильный аскетизм, занимавшая тогда воображение интеллигентов и иных, склонных к скромным радостям советского потребления людей. О такой мебели я только начинал мечтать, впрочем грядущие гонорары позволяли мечтать обоснованно.
Я писал, не вылезал из библиотек, мучился, многое не получалось, все еще плохо зная французский язык, изнемогал над переводами. Аванс, как было уже сказано, растаял мгновенно. Семейная жизнь была нервной и унылой.
Но я отчетливо понимал (не раз возвращался к этой мысли): более счастливого времени в моей жизни не будет.
И оказался прав.
Ни о чем не вспоминаю я с такой светлой и тихой радостью, как об этих днях загнанной и нервной работы в комнате убогой коммуналки. Я так мало умел в литературной работе, что даже скромная беллетристическая лихость моего вполне еще банального, но пригожего и ловкого пера радовала меня до эйфорического восторга. Каждая метафора приносила радость ощущения себя в литературе, а громоздкая, но образная претенциозная фраза заставляла меня ликовать. Мне до сих пор нравится, что я назвал цилиндр на голове героя «шатким символом его респектабельности», хотя давно понял, насколько эта метафора дурновкусна и претенциозна. Нравится потому, что помню тогдашнюю свою детскую самодовольную радость, наивное ощущение «власти над словом», главное, свободы от научной фразеологии. И еще это наслаждение сотворением Парижа — ведь я реализовывал все свои гордые и смутные детские мечтания, укреплял их знанием и описывал, как виденные в жизни!
И вот что еще любопытно, нынче и странно, и плохо понятно. «Молодая гвардия», точнее, редакция «ЖЗЛ» была относительно либеральной, ни на какую высокую идейность не претендовала и за все мое многолетнее с ней сотрудничество никаких политических требований и претензий не высказывала. А я и помыслить не мог, что можно писать текст без обязательных политических книксенов. И не потому, что едва ли не все книги «ЖЗЛ», которые я читал, писались в захлебывающейся прогрессивной, «партийной» манере. Просто — как хотелось бы мне быть услышанным людьми новых времен! — подобная литература ни авторами, ни читателями и не воображалась без политических корней и воспитательных побегов. Верующий ты или нет — будь любезен снять шляпу в церкви, обувь в мечети и надеть картуз в синагоге. Так и здесь. Не думали, что иначе не напечатают, были уверены — иначе не пишут!
К лету 1962-го я закончил «Домье». Двенадцать авторских листов я отмахал за семь месяцев, успевая и еще что-то писать, и преподавать, и ходить в Союз художников. Сейчас уже и не представить себе, как я тогда легко (и легкомысленно, конечно!) писал.
В августе, истомленный ожиданием, я позвонил в редакцию «ЖЗЛ». Тогда дозвониться в Москву было трудно. В духоте переговорного пункта на Герцена (ныне вновь Большой Морской) мы с мамой, всегда трогательно сопровождавшей меня в такого рода предприятиях, долго ждали. Московская редакторша спокойно сказала, что все хорошо, книжку будут печатать.
Последующие минуты и часы были чистопробным счастьем. К тому же рядом с мамой, которая радовалась, наверное, еще больше, чем я.
Но странно: время в ожидании публикации «Домье» могло бы быть счастливым, а почему-то не стало. И деньги мне опять заплатили — так называемые тридцать пять процентов, больше тысячи новых рублей, что внесло веселье в дом, постоянно озабоченный долгами и нуждой, и новые заказы у меня были, но снова сумрак клубится в моей памяти как главный «цвет времени».
Вероятно, очень постепенно я становился несколько трезвее, маниловские представления о преподавании и издательствах постепенно таяли. До истинных ценностей было мне ох как далеко, к ним, и то чуть-чуть, прикасался я только, когда писал «Домье», да и то в каком-то мушкетерско-игрушечном варианте. А все виды общественной деятельности хоть и увлекали меня пошло-светской публичностью, но, видимо, приносили не только пустое удовлетворение и мнимые моральные дивиденды, но и то подспудное раздражение, которое копится у человека, способного стремиться к светской жизни, но не способного ею насытить душу.
Тогда я не понимал этого.
Мне все еще нравилось преподавать, тем более уже не факультатив читал я, а обязательный курс — «историю зарубежного искусства» на так называемом художественно-графическом факультете, сокращенно «худграф». Там готовили учителей рисования, черчения и труда. Не думая об уровне студентов (неудачно поступавших в академию или Мухинское училище и нашедших приют в Герценовском, вполне способных, кстати сказать, на перлы вроде: «Автопортрет Рембрандта с Аксиньей на коленях») и учивших их преподавателей, я «на тысячу ладов свистел, переливался», нравился студентам и радовался. А может, и понимал уже, что все это не чистое золото подготовки коллег и единомышленников, а лукавая игра в Учителя. Наверное, понимал, иначе жилось бы веселее.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: