Мария Степанова - Памяти памяти. Романс
- Название:Памяти памяти. Романс
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое издательство
- Год:2017
- Город:Москва
- ISBN:98379-215-9, 98379-217-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Мария Степанова - Памяти памяти. Романс краткое содержание
2-е издание, исправленное
Памяти памяти. Романс - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Удивительным образом эти дни и недели можно восстановить достаточно подробно; сохранилось сколько-то текстов, интервью, писем, принадлежащих тем, кто выжил тогда между Вороновым и Назией. Артиллерийского вооружения не было два месяца, вспоминает комбат соседнего 996-го полка; в придачу к винтовкам каждому выдали по ручной гранате и по бутылке с зажигательной смесью. Похолодало, не стало хлеба, одни сухари. Спирта не было тоже. Горячим кормили раз в день. Некоторые снимали шинели с трупов и носили внакладку, поверх своей. Ползали по снегу в штаб и обратно. Делили по ротам и варили мясо убитых лошадей.
«Был какой-то день, что мы не получили приказа на атаку. Немцы нас тоже не бомбили и не обстреливали из орудий. Даже ружейной стрельбы не было слышно. По всей линии обороны в Синявинских болотах стояла какая-то пронзительная тишина… Понимаете, день тишины! Уже через несколько часов людьми начал овладевать панический страх, состояние дикой тревоги… Некоторые были готовы бросить оружие и бежать в тылы… Мы, командиры, ходили по цепи и успокаивали бойцов, как будто на нас немецкие танки идут».
В письмах Лёдика нету об этом ни упоминания, ни намека. Почти на каждом обязательный штампик «просмотрено военной цензурой», но здесь цензору не о чем беспокоиться. В одной из книг о Волховском фронте приводится письмо лейтенанта Власова, написанное 27 октября 1941-го: «Первые заморозки и снег бесят фашистов, особенно когда они видят в бинокль наших красноармейцев, одетых во все ватное, теплую шапку и плюс наверх шинель. Они же пока, как мы видим, ходят в коротких куртках… Можно сказать лишь одно, что боевые операции идут в нашу пользу, и гитлеровским офицерам не придется обедать в гостинице „Астория“, о чем они так мечтали». Эту картинку, с шапками и сугробом, видишь как в тот бинокль; юморок и уверенность в победе полагаются командному составу, но никто не ждет, что лейтенант будет скрывать от жены, что он, как-никак, на войне.
Именно этим занят Лёдик Гиммельфарб; он сосредоточен на том, чтобы ничего о себе не рассказать. Он задает бесконечные вопросы — прежде всего о здоровье матери, которое его мучительно тревожит: не слишком ли она устает на работе? Он просит не волноваться о нем, он совершенно, совершенно благополучен. Если он молчал более месяца, дело только в его «жуткой лени писать письма». У него все по-старому. Здоровы ли Лёня, Лёля, их новоявленный ребенок, Сарра Абрамовна? Как живут дядя Сёма с женой? Что пишет дядя Буся? Как вы все, дорогие? Только прошу тебя, не волнуйся за меня — это совершенно ненужное и лишнее. Будь здорова и счастлива. Будь здорова и счастлива. У меня все необходимое есть.
В самом начале войны в Ленинграде Даниил Хармс и художник Павел Зальцман случайно встретились в гостях. Говорили понятно о чем; иллюзий не было никаких, и в какой-то момент Хармс сказал о скором будущем: «Мы будем уползать без ног, держась за горящие стены». Где-то в эти же дни и недели в арбатском бомбоубежище Марина Цветаева повторяла, раскачиваясь: «А он все идет и идет…» Другая Марина, жена Хармса, запомнила день накануне его ареста: надо было переставить в коридор стол, но «он боялся, что случится несчастье, если стол передвинуть». Хармса арестовали 27 августа. Возможно, в камере «Крестов» было слышно, как гудел ясный воздух 8 сентября, когда тяжелые бомбардировщики летели бомбить Бадаевские продовольственные склады.
Этот солнечный день запомнили многие, курсант Николай Никулин в пригородном Левашове смотрел, как взрывались зенитные снаряды — словно клочья ваты в голубом небе. «Артиллерия палила суматошно, беспорядочно, не причиняя вреда самолетам. Они даже не маневрировали, не меняли строй и, словно не замечая пальбы, летели к цели… Было очень страшно, и я вдруг заметил, что прячусь под куском брезента». В песке шипели и гасли зажигательные бомбы; когда все стихло, стало видно, что черный дым затянул полнеба там, где город. Шестидесятидвухлетняя Любовь Васильевна Шапорина глядела в ту же сторону из своего окна. «Высоко в небе белые комочки разрывов, отчаянная пальба зениток. Внезапно из-за крыш начинает быстро расти белое облако дальше и дальше, на него нагромождаются другие, все они золотятся в заходящем солнце, они заполняют все небо, облака становятся бронзовыми, а снизу идет черная полоса. Это настолько не было похоже на дым, что я долго не верила, что это пожар… Картина была грандиозная, потрясающей красоты».
В блокадных дневниках и записках страшной зимы 1941-го — иначе ее не называют, словно это слово что-то объясняет или, вернее, отгораживает, — то и дело возникают участки, разительно отличающиеся от остального текста. Эти зоны, похожие на пузыри, образовавшиеся подо льдом, отведены разными авторами для виденья и описания красоты. Голодающий город, полностью поглощенный выживанием, время от времени впадает в созерцание: так засыпают на морозе, уже не боясь замерзнуть. Письмо меняет темп. То, что было беглой — скорей зафиксировать, не дать им забыться — записью деталей, разговоров, анекдотов, подневной хроникой расчеловечивания, вдруг делает длинную паузу, отведенную на созерцание облаков и описание световых эффектов. Это поражает еще больше, когда понимаешь, до какой степени каждый из пишущих был поглощен неподъемным трудом выживания. Их свидетельства рассчитаны на адресата — будущего читателя, который сможет осознать случившееся во всем его ужасе и сраме, увидеть аресты и высылки, ночные бомбежки, вставшие трамваи, ванны, наполненные замерзшими нечистотами, страх и ненависть в хлебных очередях.
Но протяженные отступления не имеют, кажется, ни осознанной цели, ни прямого смысла; я назвала бы их «лирическими», если бы не странная имперсональность. У отрешенного, словно никому не принадлежащего, зрения нет и точки — оно как бы рассредоточено по всему пространству, которое еще недавно было домом, мирным местом жизни, отдыха, перемещения, но уже превратилось в непроницаемую поверхность, не имеющую ни имени, ни объяснения. «На улицах светло как днем. Луна сияет ослепительно, а такого блеска Большой Медведицы я, кажется, никогда не видала». В эти моменты нет как будто и самого зрителя: тот, кто видит изменившиеся небо и землю, уже не я, а кто-то другой («я бы так не могла», говоря словами Ахматовой, уехавшей из города еще в сентябре). Тело чешется, болит, боится, пытается и не может о себе забыть; но инстанция, что делает эти записи, ходит вольно и никуда не торопится — словно это сам воздух с его безграничным запасом времени смотрит на набережные и дома.
Так же, с длинными обморочными перерывами, движется повествование в мемуарах тех, кто воевал в эти месяцы под Ленинградом и своими глазами видел, как огромными люстрами висят надо льдом прожектора, спущенные сверху на парашютах, и как над горящим городом пульсируют разноцветные струи огня. Кажется, что эти территории, специально отведенные для смерти, вдруг начинают двоить, отражать друг друга — словно между осажденным гибнущим городом (в первый год блокады умрут семьсот восемьдесят тысяч человек) и фронтом нету никакой разницы. Город-фронт — штамп, который не случайно любила тогдашняя пропаганда; перерождение повседневности, ее дикое сращивание с ежеминутным опытом страдания и распада, необходимо было хоть как-то объяснить и возвысить. Границы между обыкновенным и немыслимым перестали действовать, в комнатах Публичной библиотеки на полу лежали окостеневшие трупы сотрудников — но книги все еще выдавались по первому требованию.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: