Наталья Громова - Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах
- Название:Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2021
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-139109-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Наталья Громова - Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах краткое содержание
История любви к Варваре Григорьевне, трудные отношения с ее сестрой Анастасией становятся своеобразным прологом к «философии трагедии» Шестова и проливают свет на то, что подвигло его к экзистенциализму, – именно об этом белом пятне в биографии философа и рассказывает историк и прозаик Наталья Громова в новой книге «Потусторонний друг».
В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
Потусторонний друг. История любви Льва Шестова и Варвары Малахиевой-Мирович в письмах и документах - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Из событий, текущих – сообщу об отъезде фрейлейн. Она плакала два дня перед отъездом. И – что меня ужасно тронуло – когда я спала, утром, пришла прощаться ко мне и облила слезами и осыпала поцелуями мое лицо и руки. Что заставило ее поступить так по отношению к врагу? Герц прогнал ее. Бог будет несправедлив, если после смерти Герца не переселит его душу в тело боны или Соломона Петровича, служащего у другого Герца.
Пишите. В.
4. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)
[Август 1895]
Фрагмент письма.
II
А теперь обещайте мне не выдать меня перед вашими и посоветуйте, как быть. Я искала в papers [260] Бумаги ( англ. ).
Софьи Исааковны какой-то счет от модистки и в ее письме, не знаю к кому, увидела ее четким почерком написанные слова: “бессовестное поведение В.Г., ее эгоизм и лень…”, больше я ничего не читала, потому что не имею привычки читать чужие письма. Пестрело там еще “ни для Жоржа… ни для Жени [261] Жорж и Женя – дети Д.Г. и С.И. Балаховских, у которых В.Г. была гувернанткой.
… думает только о себе…”.
Что мне теперь делать? Если ее слова относятся к настоящему, когда я делаю все, что могу и как могу, скрывая и, как мне казалось, удачно весь ад, какой у меня в душе, и все физические недомогания – то мне ничего не остается, как уехать, и скорей, как можно скорей. Я сегодня не могла уже завтракать. Каждый кусок останавливался у меня во рту. Если к прошлому, то я, хоть и не считаю себя бессовестной – но хоть могу понять, как такое представление могло сложиться у нее. А понявши, попытаюсь и забыть. Я была неправа перед нею – но отчего она, такая чуткая вообще, и такая впечатлительная к каждому своему недомоганию, не хотела видеть, как я была больна, как невыносимо мучительно было для меня всякое общество, и не только дети, как я ожидала смерти, уверенная, что при пороке сердце не вынесет того, что в нем происходило, и что, наконец, я успокоюсь. И как я молила того Бога, которого нет, об этом покое. Нет – я не шутя чувствую себя очень оскорбленной, и только большая жалость к ней и отвращение к себе за разные темные вещи, какие есть в моей душе – позволяют мне быть с ней ровной и по возможности скрыть то, что во мне делается.
Напишите поскорее. А что касается до того, что я просила Вас улыбнуться – то Вы не можете представить себе, какое облегчение почувствовала бы я, узнав, что Вы не мрачны уже, что Вы перестали страдать.
В. Малах.
5. Варвара Малафеева (Малахиева-Мирович) – Льву Шварцману (Шестову)
26 сентября 1895
Воронеж – Киев
Получила сегодня Вашу телеграмму. Вчера написала Вам в Киев. Не люблю повторяться в письмах и потому сегодня отвечу на Ваши вопросы односложно. Сравнительно я здорова, хотя и в нервах. На Италию смотрю как на лекарство и на печальную необходимость. Красоты ее не трогают меня. И будь моя голова посвежее и нервы покрепче, как это и ничто не удержало бы меня от поездки в Петербург. Но голова моя несвежа и нервы некрепки. И я скорблю об этом ужасно. Тем более, что это отражается на близких мне людях. Я не умею любить их в Воронеже. Я почувствовала себя какой-то ледяной и в то же время недотрогой, раздражительной внутренно, как сто старых дев вместе. Вчера мы долго говорили с сестрой. Это такое любящее, человечное сердце. Она обвиняла меня в духовном аристократизме, в фарисействе, в эстетическом отношении к людям, в недостатках непосредственной любви к ним. Она права. А между тем, как, скажите, жить без любви к ближнему?
Когда я ложилась спать, я испытывала настоящее отчаяние. Что-то бесформенное, белое, липкое обволокло мою душу, отделяя ее от людей и пропитывая отвращением к себе и к жизни. Была ли это усталость, или сознание своего ничтожества, или какая-нибудь психическая болезнь.
Пишите, друг мой, не такие длинные письма, но чаще. Хочу видеться с Вами.
В. Мал.
6. Лев Шварцман (Шестов) – Варваре Малафеевой (Малахиевой-Мирович)
29 сентября 1895
Москва – [Воронеж]
Боюсь, дорогая моя, что письма мои принесли Вам мало успокоения. Я слишком сильно сам волнуюсь, для того чтобы можно было скрыть свое настроение в письмах. Писать ясно, глядеть светло в таком состоянии вряд ли можно. А ведь ничто так успокоительно не действует как ясность и светлость души ближнего. Но мы, родная, скоро встретимся, и я, увидев Вас, стану совсем другим. Когда я получаю вдали от Вас тревожное письмо и чувствую, что не могу придти к Вам – мне кажется, что у меня самого уходит из-под ног почва и приходится делать невероятные усилия, чтоб вернуть себе снова бодрость. И, нужно думать, в письмах отражается эта неровность настроения и она, может быть, удручающим образом и на Вас действует. Но это ведь только оттого, что я не могу придти к Вам, что Вы далеко там мучаетесь, и я должен <���нрзб> делать какую-то бестолковщину, чуждую одинаково и мне, и Вам, в то время когда я мог бы быть с Вами и принести Вам хотя бы то малое утешение, которое дает человеку присутствие близкого друга. Нельзя, родная, всегда быть ровным и спокойным, да и не нужно. Если бы я теперь был спокоен, то это значило бы, что мне все равно, что с Вами делается, что Вы для меня то же, что и все другие люди. Потому не смущайтесь неровностями, неясностями таких писем. Мы встретимся, и я снова буду тем же, чем был и несколько дней проведенных вместе дадут мне сил и бодрости ждать целые месяцы. Не думайте, что я упал духом – я ужасно боюсь, чтоб Вы так думали; а между тем со времени того Вашего письма, в котором Вы говорили об акации, папе и маме, Мите и т. д., мне каждый раз кажется, что произнесенное мною слово горечи или сожаления вселяет в Вас предположение о том, что у меня опускаются руки. Дорогая моя – это совсем разные вещи. Разве можно не страдать, когда больно – но разве страдать значит отрешиться. Пусть будут какие угодно тяжелые моменты – их избежать невозможно. И не терзаться, когда есть горе нелепо. Но пройдет острая боль и вернется бодрое настроение. Когда приехала С.Г. [262] С.Г. Балаховская-Пети.
и сказала мне, что Вы едете в Киев, потом в Вор<���онеж>; а потом в Пет<���ербург>, неужели по Вашему мне нужно было, выслушав ее вернуться к диалектике или <���нрзб> Канта, хотя Петербург мне тогда казался адом? Я писал Вам, что несколько дней я не мог прикоснуться ни к одной книге, до того времени, пока Кар. <���нрзб> не сообщила мне, что Вы в Италию едете. И понятно, что иначе быть не могло. Я сидел часами у себя и все обдумывал, нельзя ли найти иного выхода для Вас, нельзя ли заменить п<���оездк>у чем-либо иным, и Кант со всей его философией казался мне тогда таким плоским и лишним. Скажите, родная, как может быть иначе и зачем, чтоб было иначе. Я Вам об этом же Канте расскажу случай и Вы убедитесь, что эта ровность настроений, которой Вы требуете от мужчин есть в конце концов нечто не только не заслуживающее одобрения, но достойное порицания. Кант полагал, что сострадание как чувство, прибавляющее к существующим страданиям еще горе сострадающего, есть нечто, от чего человек должен избавить себя как от лишнего бремени. Это он теоретически высказывал. И ему удалось довести себя до того, что через час после полученного известия о смерти самого близкого друга, он уже сидел за письменным столом и работал, а потом – спал, обедал, ужинал и т. д. Может быть с таким характером больше успеешь сделать – в особенности в сфере теоретической. Но разве Вам не кажется это чудовищным? И разве Вы не согласитесь лучше потерять пять дней производительной работы мыслителя, чем видеть в Канте совсем одеревеневшего человека? Так невозможно, родная моя. И дело не в том, чтоб постоянно быть крепким и бодрым, а в том, чтоб при всех изменениях обстоятельств оставаться верным самому себе. Нужно страдать от горя, не нужно драпироваться пред близкими в тогу невосприимчивости, не нужно симулировать веселость, когда слезы подступают к глазам – нужно только всегда идти своим путем, не забывая и даже про самые жестокие испытания. Я все оправдываюсь пред Вами – не потому, что мне хочется вселить в Вас лучшее мнение о своей особе – Вы и то гораздо лучшего мнения обо мне, чем я заслуживаю – а потому, что приписываемый Вами мне упадок духа тяжело отражается на вас же самих и вносит в наши отношения неосуществленные элементы. Вы не можете мне простить той “слабости” и раздражаетесь; а я, не поняв, что Вы были правы в своих упреках – и только основывали их на ошибочном предположении, в свою очередь бессмысленно вскипятился и написал Вам письмо, которое никогда не прощу себе [263] По всей видимости, существовало еще одно Шестовское “резкое” письмо, на которое В.Г. ответила ласково, после чего все мгновенно изменилось, и он страстно желал встречи с ней.
. Удивительно, родная, как Вы тогда оказались сильнее и выше меня. Вы не только не ответили мне резкостью на резкость, но еще и назвали меня “добрым и верным другом”! И я тогда был так пристыжен и уничтожен вашим письмом и Вашим нравственным превосходством. Ведь резкость так нетрудно писать и Вам бы ничего не стоило ответить мне на мое письмо еще резче. И вдруг Вы пишете мне “добрый и верный друг” и такое славное, доброе, ласковое письмо. И Вы говорите, что Вы не умеете любовно отнестись к ближнему. Скажите, родная, какая бы женщина оставила без резкого ответа такое письмо? В особенности, если бы она знала, что имеет дело с человеком, который за одну ласковую улыбку ее готов простить ей решительно все? А Вы ответили так, как будто Вам до формы, в которой вылилось письмо мое, не было никакого дела. Нет, дорогая, я Вам этого никогда не забуду, я вечно у Вас в долгу буду. Помню, как с дрожащими от волнения руками вскрывал я Ваше письмо в коридоре гостиницы и как оживили меня эти два ласковых, хороших слова… А меж тем, если бы Вы мне как угодно резко ответили – я был бы виноват и я бы пришел к Вам просить прощения. И Вы, такая славная, мучаетесь там в Воронеже угрызениями совести, отчаянием! А другие люди, не смеющие мечтать о том, чтоб сравниться с Вами, спокойно живут, благоденствуют, радуются и считают себя правыми и говорят: “благодарю, тебя Господи, что ты не создал меня и т. д.”. Эта самозванство правоты все дает людям, а Ваше горе, родная, только в том, что Вы не хотите обманывать себя иллюзиями, которые Вам по праву принадлежат больше, чем кому бы то ни было, но которых Вы не хотите и не можете принять взамен абсолютной правды, недостижимой для человека на земле. Если бы уже поскорее нам встретиться! Я глубоко убежден, что пройдет Ваше настроение, но пока мне так тяжело думать, что Вы страдаете одна, без меня. И, если бы мы были вместе – то все было бы у нас общее – и радости и горе. Мне так совестно бывает, что я, не зная, как Вам, могу радоваться и наоборот печалиться, когда Вам весело и тогда я бы от одного вида Вашей радости просветлел. Но ведь наступит когда-нибудь день встречи, придет же понедельник этот и мы свидимся и без конца будем говорить, как во время нашего первого путешествия. Как это будет чудесно. Сегодня уже пятница и понедельник представляется мне конкретнее, и сердце начинает радостно биться в предчувствии встречи. Только как в Киеве будет? Вас станут на части разрывать. Там все влюблены в Вас, и Вы влюблены во многих. И всего три дня! Обдумаем все в вагоне, чтоб уже не очень нас, т. е. меня, по крайней мере, эксплуатировали. Скажите, дорогая, Вы не рассердились на меня за то, что я нападал на Настю с упреками. Ведь я не по злобе, уверяю Вас. Я бы и теперь с радостью встретил ее, но ведь несправедливость остается несправедливостью даже и тогда, когда она добросовестна. Все-таки, как бы Настя не думала там о том, что она говорила Вам, она коснулась грубо и резко наболевшей раны Вашей. И мне так было за Вас и за себя обидно, и даже за нее, за Настю, досадно. Сверх того, мне казалось, что Вы уж слишком полагаетесь на ее суждения – все потому, что она хорошая. Но разве хорошие – всегда правы? Ведь вот и Работников? Хороший – в нем очень много хорошего – а какую встречу он Вам устроил?! А он хороший, это я Вам говорю; хотя я и крепко злился и по сию пору злюсь на него за Вас и еще кое за что, но никогда не стану отнимать у него принадлежащих ему достоинств. А к Вам он отнесся страшно несправедливо. Конечно, Настя была тоже несправедлива. Но ведь мне и это было очень больно. Особенно потому, что она пришла к Вам с упреками как раз тогда, когда нужно было придти с утешением. Мне бы с ней хотелось поговорить о Вас. Я убежден, что она сама бы пояснила о сказанном. Я так представляю себе Ваши отношения: наступает вечер, у Вас становится тяжело на душе, воспоминания развивают свой свиток и Вы зовете Настю и начинаете рассказывать о себе самые ужасные вещи наполовину из действительного, наполовину из вымышленного прошлого. Настя слушает, верит каждому слову, рисует себе по Вашим словам страшные картины – и судит. Ей и в голову не приходит, что Вы двояко клевещете на себя: и выдумываете то, чего не бывало и сгущаете краски, передавая то, что было – с одной стороны, и опускаете все хорошее о себе с другой стороны. И вот получается суждение, основанное на собственных показаниях обвиняемого. А знаете, родная, что даже закон, суровый, бездушный закон, который думает о защите счастливых и правых и только иногда вспоминает о несчастных и неправых, даже и закон запрещает считать сознание преступника за доказательство его вины. Ибо закон понимает, что бывают такие случаи, когда измученная совесть принимает на себя бремя чужих грехов. Как же можно Вам доверяться, когда Вы говорите о себе? Ваши показания всегда односторонни и в известном смысле преувеличены. Позвольте мне рассказать о ком хотите историю его жизни – и я представлю его негодяем, не разрешив себе даже ни одного вымышленного факта. А Вы так свидетельствуете против себя, и так всегда подбираете факты, как ни один враг не рассказывает на суде, как ни один прокурор не обвиняет. И Вам нельзя верить. Вас нужно судить, следя за всей Вашей жизнью и ни о чем Вас не расспрашивая. Я Вам это неоднократно уже говорил, и всегда стану повторять. Пришли в номер – и помешали писать. Выйдет, дорогая, короткое письмо. Отчего Вы так недовольны длинными письмами? Разве скучно уже слишком? До свиданья, это – последнее письмо: больше не успеет прийти в Воронеж. Не забудьте насчет Курска устроить, как я просил. В случае чего телеграфируйте. В понедельник почти наверно освобожусь. Во всяком случае в воскресенье я Вам телеграфирую – часов в 5 или 6, т. ч. к вечеру – часам к 8-ми уже будете знать. А пока, до свиданья, нужно кончить письмо и отвечать пришедшим.
Интервал:
Закладка: