Сергей Самсонов - Держаться за землю
- Название:Держаться за землю
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик, Пальмира
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-12129-7
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Сергей Самсонов - Держаться за землю краткое содержание
Книга содержит нецензурную брань.
Держаться за землю - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
У молодого добровольца и вправду был вырван из левого бока кусок и размозжено три ребра, наблюдалась обширная кровопотеря, и надо было отрастить еще две пары рук, чтоб пережать все поврежденные сосуды. Но Жигулин по опыту знал, сколь живуч и вынослив любой человек: на него рухнет дом, весь Донбасс на хребтину наляжет, три десятка осколков вопьются в такое, казалось бы, хлипкое тело, а он долго еще будет хапать и всасывать воздух, каждой дырочкой легких, каждой порой синеющей кожи торопя твои руки.
Жигулин не думал. Он впрыснул умиравшему под кожу кофеин бензоат, протиснул руку между ребер и нащупал его закругленное, гладкое сердце. На ощупь оно показалось безвольно расквашенным, как на прилавке, и потому Жигулин тотчас заработал кулаком. Он так возненавидел это сердце за безволие, за едва различимую, даже и не цыплячью силенку его сокращений, что оно вдруг взбрыкнуло в ладони его. Перестало быть студнем и сделалось мускулом. И как будто просило: «Только не отпускай меня! Мне нужна твоя хватка».
Парень был молодой и здоровый. Он, видимо, и гнал сюда девчонку эту, и не она ему, а он ей невольно послужил живым щитом.
8
Мизгирев не мог знать, умирает ли он или наоборот, и уже не боялся конца. Все то, что делалось с его безвольным телом, было настолько велико по силе боли, что места для мучительного головного страха и даже самого понятия о смерти уже не оставалось.
Все это очень походило бы на детскую борьбу с болезнью, когда лежишь в своей постели, испытывая сладостно-мучительное чувство рассоединенности с собою самим, знакомый интерьер при сумрачно горящей лампе становится невиданно таинственным, рисунок на обоях превращается в причудливые заросли доисторических хвощей и за тебя сражаются другие… мама, обтиранием водкой, шаманской волшбою изгоняющая из тебя злого духа, одуряющий жар… все это очень бы напоминало детскую борьбу со смертью, когда бы не засевшая в груди огромная, и взрослому-то непомерная боль.
Суетливые люди со смутно знакомыми, уплывающими голосами окликали его так отчаянно-злобно, словно лишь он один что-то самое важное знает и уходит теперь с этим знанием непонятно куда, теребили его, нажимали на ребра, пригвождая его болью к жизни, и он был бы рад отозваться, но намного сильнее хотел, чтобы его оставили в покое, не тягали, не трогали, не трясли на ходу, чтоб ему наконец-таки дали свободно вздохнуть, а если свободно вздохнуть невозможно, то пусть тогда, ей-богу, дыхание и вовсе прекратится.
Трясли, трясли и вытрясли сознание… Потом пробуждение, брезжущий свет, белизна и невозможность шевельнуться. Он помнил, кто он, кого любил, с кем жил, к кому хотел вернуться, — ну как собака помнит, что она собака, — но в то же время так ничтожно мало чувствовал себя и все вещественное рядом, что это подняло в нем тягостное беспокойство. Он не то что не чувствовал ни сухого, ни мокрого, ни горячего, ни ледяного, но и никак не мог понять, что от него осталось, что у него с руками и ногами, где они. То казалось, что ноги словно электровозом отрезало, то — руки сложены, как у покойника, и давят чугуном на грудь, и он просил вошедшую в палату медсестру освободить его от груза, не понимая, что на самом деле никакого груза нет и руки уж и так лежат вдоль тела.
Подобные галлюцинации, он помнил, мучили и умиравшего отца, и Вадим ощутил себя им, в его теле, в раскаленной печи, в волосатой дородной тюрьме, и вспомнил, как жадно он вглядывался в почти уже потусторонние, звериные от боли, упорно-неотступные глаза отца, смотревшего на сына с необъяснимым омерзением и ненавистью, словно раскаиваясь, что Вадима породил, не постигая, как такое могло вырасти.
Вадим не понимал природы этой злости, пытался разгадать, смотрел, смотрел… и вдруг, показалось, поймал мгновение бесповоротного, решающего перехода, увидел, что отцу уже не интересно и не нужно в этой жизни ничего — что что-то главное в отце, способное чувствовать ужас рассоединения с жизнью, перестало бороться, и лицо его освобожденно просветлело.
И вот сейчас с такой же жадностью прислушивался к собственному телу, простукивал, прощупывал себя, пытаясь понять, был ли тот переход, произошло с ним это или еще нет.
Он не чувствовал ужаса исчезновения, того мыслительного страха и неспособности смириться с неизбежным, что мгновеньями жгли напрокол, когда вдруг накрывало: умирать — обязательно, да, точно да, как и всем… но нуждался во внутренней определенности: куда он движется, к чему он ближе и чего ему больше, в конце концов, хочется?
То он чуял такой же покой, каким, наверное, окутан был в утробе, и думал о возможной смерти так же мало, как и о предстоящей жизни по ту сторону материнского живота, то клетку ребер начинала распирать такая боль, что он опять желал лишь одного: чтобы никто к нему не прикасался. Дышать становилось так трудно, что лучше бы, ей богу, умер. Тогда ему казалось, что врачи и сестры лишь продлевают эту его боль, и больше ничего, и мычанье его означало: отпустите меня, не надо мне вашего пыточного милосердия, не надо отрабатывать на мне свой долг, вы же видите, что не помочь, так зачем тогда держите крючьями тело и клюете меня, как стервятники, я вам что — утешительный корм для души?
Слышал только себя, мерил все окружающее только градусом собственной боли, температурой собственного тела. Сменявшее боль обложное бесчувствие и неспособность различать холодное и теплое, не говоря уже о запахах и вкусах, говорили, что он ближе к смерти, чем к жизни, что он и жизнь проложены неутолимой болью, как плитой, и эта плита уже вдавливает его в землю — сквозь матрац и пружинную сетку, сквозь полы кумачовской больницы, где некогда умер отец. Плиту казалось невозможным отвалить — ни чьим-либо внешним, ни своим внутренним усилием, — и под гнетом ее в нем росло равнодушие к жизни.
Он думал, каким он уходит и что от него остается, о войне и последней проходке, которая была его единственной настоящей работой, о жене и о сыне, о том, что жизнь его, пожалуй, оказалась небесследной, что мужику, который не зачал детей, наверное, обиднее и тяжелее умирать — в сознании, что род его не продолжается, что он, Мизгирев, узнал, что такое мучительная радость человеческого братства, и никогда бы не знал того, не останься он здесь. А потом словно маревая пелена с глаз спадала, и он прозревал впереди лишенную света и цвета зияющую пустоту, ледяную вселенную «нет ничего», и все прожитое видел точно из космоса: с четырьмя ли детьми, без детей ли, на центральной аллее ли, в братской могиле ли, в благодарной ли памяти, в совершенном забвении ли, палачи, людоеды, преподобные старцы и мученики, заурядности, гении — все слились и сольются в одно прожорливую ржавую трубу, и по хрену, куда она выводит — в небо или в землю, что там взвешивается, что осаждается и какие продукты распада уходят наверх, создавая для глаз всех живущих голубой цвет незыблемого, недоступного неба. Так что же он понял? Зачем было все? Ведь обещали свет божественной любви — газета «Необъявленный визит», Евангелие, Будда, адвентисты… Писали, писали: он есть, этот свет, стоит только начать умирать и увидишь — просияет, затопит, подхватит, пронзит, вознесет. Может, он еще не умирает, потому и не видит? Может, он еще и не умрет? Не сейчас?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: