Владимир Алексеев - Пьяное лето [сборник]
- Название:Пьяное лето [сборник]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Array Издательство К.Тублина («Лимбус Пресс»)
- Год:2018
- Город:СПб.
- ISBN:978-5-8370-0867-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Алексеев - Пьяное лето [сборник] краткое содержание
Пьяное лето [сборник] - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Жизнь от постоянства бедности, постоянства видимых картин с течением времени превращается в ожидание смерти. Вот только чтение и любознательность к тайне свободы и бессмертия еще оставляет желание жить. А так, того и гляди – выпадешь в осадок.
Кидай в кастрюлю все, что у тебя есть дома: лук, перец, чеснок, морковку, капусту, кабачки, помидоры, картошку, персики, абрикосы, баклажаны – заливай водой, приправляй сливочным маргарином или маслом, и туши это все час или два по вкусу. Впрочем, пойдет и хлопковое, кукурузное или оливковое масло. Если чего-нибудь из перечисленного не будет – не важно. Важны соль, вода, помидоры или кабачки, или баклажаны и лук. И немного фантазии, совсем немного фантазии. Еда бедняка должна всегда быть приправлена небольшой толикой фантазии. И еще: она должна быть сделана с любовью.
Вчера с приятелем говорили о Блоке. Как и многие петербуржцы, всю жизнь ходил Блок по городу, ходил белыми ночами и маялся, заглядывал в «жолтые» окна красных фабричных зданий, слышал крики во дворах-колодцах, видел женщину, лежащую на мостовой – блудницу или самоубийцу (однажды видел старуху, лежащую на асфальте двора, прикрытую какой-то тряпкой, рядом лежала какая-то копченая рыба, то ли лещ, то ли вобла). И вот мой приятель развивал совсем обычные мысли о городе, о Блоке, о незнакомке (впоследствии у одного заключенного она была уже в лагерной шинели на Соловках). Еще у Блока были какие-то плоты, какие-то костры и какие-то красные люди, какие-то ограды чугунные. И приятель говорил, что Блок с его «Соловьиным садом» и «пьяницами с глазами кроликов», и «незнакомкой», и кабаками, и красным фонарем – все это наложение своей северной тоскливой души, своей больной наркотической натуры на город, да еще и влияние французов-романтиков и символистов, и еще влияние шведской, норвежской и датской литературы, где Принц Датский, как ни странно, вдруг превращается в Ставрогина (в Блоке есть какие-то серые, болотные черты Ставрогина), а город с его стуком датских каблуков где-то в районе красных складов Новой Голландии (в XVIII веке), в конце XIX и в начале XX уходит на сцену, уходит в театр, на деревянные подмостки, под искусственное театральное освещение и декорации – там лица актеров не столько прикрыты масками, сколько разрисованы помадой и белилами, и сами актеры подобны шутам и клоунам в цирке, да еще не в русском, еще в итальянском, – то есть Пьеро и Мальвина совсем не привязаны к северным петербургским домам и снегам. И кривляние, и кружение актеров по полуосвещенной сцене напоминает апокалипсическое кружение в преисподней. И не вырваться, не выйти на солнечный свет «детям подземелья» или каким-нибудь метерлинкским слепым, не оторваться троллям от болотных кочек с лягушечьей слизью и бедной любовью однодневок с бледными балеринскими ножками в чулках… Врубель – этот гений-безумец, искусственен, как бывает искусственна жизнь в умершем теле, как бывает искусственно искусство, исполненное холодным умом и сердцем, да еще у него есть сомнительные фантазии не без влияния литературы. Так делает все мертвым и искусственным смерть, когда она прикасается к чему-либо живому, так омертвляет все гений модерна, когда среди бутафорских атрибутов исчезает человек…
«Наш город, – рассуждали мы, – это город Пушкина, с его видом заметеленных мелким снегом мостовых, с запахом утренних булочных и кондитерских, город Невского проспекта и Евгения Онегина. По крайней мере, он дышит теплом и морозом, и заботой о тарелке щей, о кулебяке и чашке китайского или индийского чая. Он, наконец, город гоголевский и некрасовский, с бегущим по Миллионной в чиновничьей шинели господином без носа и господином просто с носом белым от мороза («поскорее же трите, трите… свой нос»)… Он еще полон здоровой деятельности, этот город, в нем еще не было этой стылости на перекрестках и бегущей пьяной толпы работного люда с вульгарными гримасами и лицами, что явилась в этот город с Достоевским и разночинцами, а позднее и с Блоком – одним из красивейших демонов русской литературы, – который шествовал рядом с когортой больших и малых бесов, создателей недотыкомок, ползущих по стенам мокриц, а еще и каких-то шутов в домино и масках – существ неизвестного пола и неизвестной родины, которыми и наполнен был предреволюционный Петербург.
«Сологуб, Белый, Кузмин, Бальмонт, – говорил мой приятель, – какие изысканные, утонченные бесы, какие сладострастные упыри, желающие постоянно приподнимать себя на котурнах (не случайно Бальмонт любил приподниматься на каблуках). Бесу всегда хочется полюбоваться перед толпой, возвышаясь на копытах, как и хочется переодеться в женщину – быть двуполым. Его артистическая сущность говорит об извращении не столько тела, сколько души, особенно во времена декаданса и тогда, когда развращенная чернь – девка-демократия – высыпала на стадионы и улицы в преддверии чумы или фашизма…»
«Греческий гермафродит гораздо здоровее, чем наш – северный, петербургский, – говорил мой приятель, – как еврей-одессит куда как жизнерадостнее и подвижнее нашего мрачного, часто унылого и, надо думать, раздраженного, питерского еврея…»
Таков он был, город, до семнадцатого года, а после семнадцатого вышел (литературно) из белых болотных ночей, из серых революционных будней в солнечное утро и закраснел знаменами, плакатами, транспарантами, демонстрациями, запестрел улицами, пахнущими пивной и парикмахерской, кренделями и напомаженными усами, кухонными примусами и плитами. А потом уж загремел трамваями, троллейбусными шинами, запыхтел фордами и зисами, замелькал кожанками следователей и чекистов, вычищающих кровь из-под черных ногтей. Город Маяковского и Добычина, город Филонова и Петрова-Водкина, обэриутов и Анны Ахматовой; его стон, кажется, был приглушен, пахло треской и солеными огурцами, продаваемыми на улицах из бочек, рыдание было где-то за красными кирпичными стенами и «каменными плитами», и белые ночи располагали к гулянью, но город как-то приопустел, то ли съехал в Москву, то ли притих в ожидании войны и блокады, но вот уже заснежило, замело лыжной финской «компанией» и где-то в седом и морозном утре уже мнился – виделся чей-то бледный женский лик, то ли в гробу, то ли в заклеенном крест на крест окне…
После войны город помельчал и вымер, одна старуха Ахматова, эта графиня из Пиковой дамы Чайковского, была в этом городе и в окрестных пенатах как пережиток, как анахронизм конца XIX века, который, кажется, длился еще после революции до конца тридцатых годов XX, а потом сразу исчез: то ли вымер, то ли был в заграницах, то ли был спрятан в тюрьмах. Литераторы из современных, кто побольше, съехали в Москву, петербургская литература обмельчала до провинциальных размеров (Зощенко, можно сказать, был под домашним арестом), держиморды тридцатых-пятидесятых годов стали сменяться Хлестаковыми шестидесятых, инфантилизм бывших сталинских пионеров, которыми являлись мы, слабые ростки на фоне отжившей дворянской культуры, уже полностью советские, уже без корней, уже романтики, геологи-покорители, туристы, и вдруг раздался голос трагичного писателя со странной фамилией, которая власть имущим поначалу не внушала недоверие – Солженицын. С него, кажется, начался возврат к русской классике, он, кажется, был последний русский классический писатель, с его гражданственностью и горением пророка. Соснора и Бродский (первый плохо печатался, а второй печатался только за границей) выглядели гениальными мальчишками, чуть-чуть лучше московских-хлестаковских: Евтушенко и Вознесенского. Кушнер постепенно вписался в свою литературно-эстетическую нишу. Горбовский приутих в ущерб себе, а так называемая вторая (непечатная) литературная действительность не могла развернуться в полную силу и переживала утробно-подпольное существование: кое-кто покончил с собой, кое-кто спился, кто-то женился, кто-то уехал за границу, кто-то ушел в священники, а кое-кто (вроде меня) лениво валялся на диване, переживая жизнь и ожидая смерти.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: