Александр Бренер - Жития убиенных художников
- Название:Жития убиенных художников
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Гилея
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-87987-105-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Бренер - Жития убиенных художников краткое содержание
Скорее, она — опыт плебейской уличной критики. Причём улица, о которой идёт речь, — ночная, окраинная, безлюдная. В каком она городе? Не знаю. Как я на неё попал? Спешил на вокзал, чтобы умчаться от настигающих призраков в другой незнакомый город…
В этой книге меня вели за руку два автора, которых я считаю — довольно самонадеянно — своими друзьями. Это — Варлам Шаламов и Джорджо Агамбен, поэт и философ. Они — наилучшие, надёжнейшие проводники, каких только можно представить. Только вот не знаю, хороший ли я спутник для моих водителей»…
А. Бренер
Жития убиенных художников - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Я стал обследовать книжные полки. Здесь были Солженицын, Зиновьев, Войнович, Владимов, Мамлеев, Довлатов, Лимонов, Синявский, Алешковский, Соколов…
Были ардисовские сборники Бродского, книги Бахыта Кенжеева, Сосноры…
Западные издания Вячеслава Иванова, Гумилёва, Ходасевича, Белого, Клюева, Кузьмина — настоящая сокровищница!
Здесь стояли альбомы Немухина, Рабина, Щелкова, Шемякина… Комплекты журналов «Континент», «Синтаксис», «22»…
Целую полку занимало собрание сочинений Константина Леонтьева… Ремизов, Алданов, Поплавский…
На полке современной поэзии — сборники Анри Волохонского, Геннадия Айги, Алексея Хвостенко, Льва Лосева, Михаила Генделева, Владимира Тарасова…
Много чего там было.
Я смотрел на все эти книги — и мне делалось страшно.
Я пытался представить меру своей собственной беспомощности перед лицом этих бессмертных авторов, этих литературных подвижников. Я, оказывается, был просто бездельником, проходимцем…
Глядя на эти книжные богатства, эти корешки и переплёты, я испытал ужасное, мерзкое давление той косной силы, которая управляла государствами, сословиями, классами, отдельными людьми. Фальшивое имя этой силы — культура. Мрак. Тление. Гробы. Склепы.
Я ощутил себя задавленным, похороненным в культуре — внутри гроба, под пластами земли, с камнем наверху, — на одном погосте со всеми этими талантами и гениями. Неприятное чувство…
Моя непринадлежность культуре сдавила мне виски.
Каким-то седьмым чувством я догадался, что никогда не буду стоять вот так на полке, зажатый другими достопочтенными авторами, даже в самом тёмном книжном магазинчике, даже в Бангладеш или Уфе.
Не буду, ура!
Это судьба Саши Соколова и Алексея Цветкова — старшего и младшего, но не моя.
Как сладко, как гулко бьётся в пустой груди окаянное сердце… И как хорошо сказал маркиз де Сад: не хочу, чтобы память обо мне жила на этом свете, не хочу иметь надгробный камень, не хочу, чтобы мои книги читали эти люди, эти дураки…
И тогда на одной полке я заметил книжку.
Она стояла среди других, но как-то криво, косо. У неё была изогнутая, деформированная спинка. Я её вытащил: неловкая картонная обложка — покоробленная, волнообразная. Я ощутил на пальцах пыль.
Но мне было приятно держать в руках этого уродца.
Названия не помню, имени автора — тоже. Я открыл книжку и обнаружил, что внутри она такая же неумелая, как снаружи. Грубый, чрезмерно чёрный набор, дешёвая жёлтая бумага. Книжка была издана на деньги автора в Хайфе.
Я стал читать. Меня ошеломило косноязычие автора. Это был гуторящий, полурусский язык, какой-то южный говор. Автор был украинским евреем, эмигрировавшим в Израиль в 70-е годы.
Он не писал, а хрипел. Голосил, сипел, рвал и метал, потом умолкал и бубнил. Это была речь, переходящая в глоссолалию. Не слова — а жесты отчаяния. Песнь тонущей, исчезающей в водовороте жизни. И он кричал ей на прощанье: «Ужо тебе!»
Я стащил эту книжку из магазина Изи Малера.
Спрятал за пояс — и вынес. Украл — не том Ходасевича или Поплавского, а её. Я почувствовал, что это — послание мне, бутылка из водоворота, специально для Александра Бренера. И по содержанию, и на ощупь. Книжка в руке ласкалась и тёрлась, как приблудная кошка.
Я сел на скамейку под пальмой и стал читать.
Напечатавший эту книжку знал, что его жизнь вся — ошибка. С начала и до конца. Но он не хотел в этом признаться. Поэтому он проклинал: семью, детский сад, школу, техникум, армию, завод, КПСС, СССР, Харьков, Киев, Винницу, а потом — эмиграцию, Тель-Авив, Хайфу, Средиземное море, Запад, козни империалистов, сионизм, Израиль, евреев… Он ворочал кулаками в карманах — и обвинял. Он не исповедовался. Он — кричал с края земли.
Как заболевший Нижинский, прыгал и дёргался язык книги. Этот язык был самый настоящий — прямо изо рта, воспалённый, обложенный. Как сказала Кароль Рама: язык — моя любимая часть тела, потому что он не стареет. Язык этой книжки не хотел стареть — не хотел мудреть, умирать.
Книжка была глупой.
Но было там и кое-что другое: пролетарское, плебейское, народное неподчинение. Неприятие никакой навязанной судьбы. Упорство, непреклонность сопротивления.
— Конец, что ли? — спрашивал он себя, дёргая локтем.
— Зачем конец? — отвечал он себе, прицеливаясь по неприятелю.
И щёлкал невразумительный выстрел — очередной враг падал лицом в землю.
Этот автор стрелял и стрелял по бесчисленным вражеским легионам — палил из своего самострела.
«Вот как скоро всё кончилось», — говорил он себе. И перед ним пробегала его жизнь — трудная, полунищая, судорожная, подслеповатая жизнь, в которой было полным-полно ошибок и мало озарений, и которая кончалась теперь в разогретой, как сковородка, квартирной дыре на холмах Хайфы. Жизнь?
Были в ней горячие оладьи с малиновым вареньем, которые он так любил в детстве, и учительница Марья Порфирьевна с висящими щеками и значком ударницы труда, приколотым к чёрному платью, и была чёрная пизда его первой любви Ольги или Екатерины — напугавшая его до жути пизда… И много, много чего ещё было, с чем сводила и куда кидала его судьба — но он ничего из этого не признал, ничему не подчинился, хотя и беспрестанно терпел унижение.
Масштабы сместились, и пизда уже не пугала, а радовала, но платье учительницы со значком до сих пор вселяло ужас, потому что напоминало гроб отца с чёрной материей, а также торжественный бархатный занавес в кремлёвском Дворце Съездов, и ещё шторки в самолёте, доставившем его в Бен-Гурион. Он ненавидел занавесы и шторы! Он хотел заглянуть за все эти завесы, но там неизменно оказывалась пустота, пустота…
Жизнь?
Вся жизнь его была попыткой отдёрнуть занавес — и увидеть настоящую, счастливую жизнь. Вся жизнь его была попыткой к бегству, измерялась этими попытками. Побегов у него было много — и все неудачные. Побеги не были продуманными, хитроумными, как у графа Монте-Кристо или князя Кропоткина. Нет, скорее мальчишеские, дурацкие бегства — с уроков, из пионерского лагеря, из фабричных застенков, из бездарной страны… Бегства эти привели его не туда, куда он надеялся…
А куда?
Да кому какое дело?!
Не нужно преуменьшать значение попыток к бегству. Они, а вовсе не их успех, и есть самое главное: кратковременные, смехотворные, ребяческие побеги из замёрзших, ледяных краёв равнодушия, одиночества, забытья, рутины, стадного существования, иллюзий. Побеги из холодной Лапуты — в весну, в надежду, на остров Пасхи… Неволя ведь становится особенно невыносимой весной. Хочется любви, света, объятий. И ты бежишь, в душе бежишь, а потом и телесно…
Власть надежды, главной Иллюзии, за которую расплачиваются тяжкими ночами холодного пота, горячего пота, бессилием, слабоумием, беккетовским маразмом, новым сроком в тюрьме, новым холодом, а иногда и смертью — власть надежды толкает тебя к безостановочным попыткам к бегству…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: