Хуан Хименес - Испанцы трех миров
- Название:Испанцы трех миров
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство Ивана Лимбаха
- Год:2008
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-89059-117-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Хуан Хименес - Испанцы трех миров краткое содержание
X. Р. Хименес — художник на все времена и первый из первых в испанской лирике XX века.
Испанцы трех миров - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Он годами умирал от голода и молчал об этом. Теперь я часто думаю — в тот зимний день или в ту праздничную ночь, или в тот поминальный вечер, когда Валье-Инклан не расставался с нами, у него не было ни крошки во рту. Но тогда я был настолько не от мира сего, а он настолько погружен в себя, что ни он, ни я этого не замечали. Его кулинарные остроты, пущенные для отвода глаз, я совершенно не сопоставлял с ним самим. Они казались мне такими же беспредметными, как его филиппики, потому что филиппики эти были позой, ложным выпадом. Ему важно было само сказанное, его выразительность, а не цель, не объект и не сведение счетов. Он не держал зла даже на скудоумного Мануэля Буэно, который лишил его руки. Чего совсем не знали наши мертвые титаны — ни Валье-Инклан, ни Рубен Дарио, ни Габриэль Миро — и живые, ни Бенавенте, ни Унамуно, ни Ортега, так это зависти, жгучей черной зависти, питавшей хлыщеватую столичную изворотливость той поры и всех последующих. Литературная и нелитературная борьба Валье-Инклана была дымом без огня, театральной войной шутих и хлопушек. Я не раз видел, как Валье-Инклан заносил палку, но ни разу она не опускалась.
Опережая друзей и врагов, он распахивал занавес на любом перекрестке, как уличные комедианты, и выступал. К этому он всегда был готов. Говорил обычно стоя, пряча за спиной несуществующую руку. Он говорил, и становилось очевидно, что в этом смысл его жизни и смерти, его любовь, его вера, которую он никогда не предаст. Поэтому его никогда не тянуло говорить или читать на других языках. Он погружался в родную речь, и с каждым погружением она казалась ему все бездонней, все прекрасней. К родной речи надо относиться по-сыновьи, остальные наречия — это тетушки, хотя порой тетя бывает ближе матери. У Валье-Инклана не было ни тетушек, ни желания их заиметь. Материнский голос он модулировал до бесконечности, чтобы слышали все, пусть и не понимая, и, несомненно, громоздя пласты речи, раздвигая ее границы, домогался такой мощи, которая утвердила бы его самого с его богатствами повсеместно и непредсказуемо. Как у иных поэтов напоказ сонеты пишутся ради последней строки, так и все им созданное, этот гигантский сонет (тоже рассчитанный на эффект, но насыщенный содержанием), был лишь помостом, пьедесталом, резонатором, увеличительным стеклом. Валье, подобно вину, был сам себе бродильной закваской, и в этом он тоже похож на ирландцев, фантастических балагуров.
Он распалялся, стенал, разражался смехом, размахивал знаменем — то одним, то другим, путался, выводил из терпения, острословил налево и направо, то раздувая, то гася искры, сыпал мимолетными парадоксами с трагической серьезностью и беспечной отвагой. Цветистая тирада, певучая, пластичная, густо затканная золотом, росла, росла от овации к овации и, достигнув предела, на прощанье взрывалась фейерверком, гулким громовым раскатом, на миг золотым и багряным, потом багровым, сизым. Черным, и все меркло. Где-то внизу неприметной точкой в конце фразы терялся Валье-Инклан, с лицом ветра, как остов замка, опаленный потешными огнями. И тогда служанки, солдаты, чужестранцы, дети, поэты, все, кто держался поодаль из безотчетного преклонения перед заревом, схваткой жизни и смерти, приближались к Валье, улыбаясь сквозь слезы, и, чтобы скрыть робкое единодушие, слегка встряхивали узел пустого рукава, который он иногда протягивал, вспоминая или напоминая о нем, и смотрели снизу вверх на венец обвислой шляпы. И все еще сыпались из его иронических и усталых глаз факира, звездочета, мага, колдуна, минуя шепелявую улыбку и конский хвост жесткой седой бороды, глухие, тусклые бенгальские искры, беззвучные метеоры.
И Валье-Инклан, ствол, уже тогда сожженный, исчезал «до зкорого, гозпода», стремглав свернув в заулок тишины. Чтобы, как уже было сказано, умереть. Я верю, что он отдохнул в упомянутой колыбели, спокойно проснулся и немного еще поработал. Совсем уж побелели борода и грива, снежный ореол, смытый временем цветок, выросший из самой глубины его детской натуры, окончен труд так и не начатой жизни, и когда пришла смерть, он встретил ее шуткой. С насмешливым почтением к потусторонним силам, дабы не фамильярничать со смертью, он обратился к окружавшим его друзьям, но так, чтобы смерть услышала и поторопилась: «Гозпода, как это запаздывает!» И так, чтобы услышала жизнь, на предложение послать за исповедником с притворным раздражением ответил: «Знаешь, я всегда был добрым христианином, и напоследок не надо стравливать меня с Христом».
Шестнадцать лет назад в одну из своих прошлых и побежденных агоний (у Валье-Инклана часто шла горлом кровь и он не раз был при смерти), в одну из тех беззащитных, замерших и кротких минут, когда поэт перестает быть писателем, а писатель забывает о литературе, Валье-Инклан выронил из рук негромкий, простой, непритязательный сонет, о котором сказал, что его принес ворон:
Жизнь минула, проигранная схватка
с неумолимым временем. Не стало
высоких дум, угасших без остатка,
и мысль о смерти восторжествовала.
Уйти в себя, слабеющей рукою
перекрестить себя и все былое,
и распроститься с дружбой и враждою
в какой-нибудь лощине под скалою.
Где отпоют земного старожила
пастушьей дудки дальние рыданья?
Где породнит, как некогда роднила,
цветок и душу близость увяданья?
Где претворит укромная могила
в духовный хлеб житейские страданья?
Дон Рамон Мариа, маркиз де Брадомин, мексиканский генерал («Я отправился в Мексику, — говорил он, — потому, что Мексика пишется по-старинке через „икс“»), карлистский франтирер, убийца английского пирата этсетера, этсетера, короче — Рамон дель Валье-Инклан покоится в Сантьяго-де-Компостела, чьим могущественным, чрезмерным монолитом он всегда восхищался и ставил его выше всех замков, альгамбр, эскуриалов и прочих чудес света. Ему хорошо под этим дольменом, в желтизне солнца, скользящего по струнам вечного дождя, под матовым уютным небом, где навещает его лишь пара воронов. Дождь и камень, вороны и струны, символы самого долгого и самого временного, хорошая компания для бедного, неприхотливого и горемычного Валье-Инклана, который все примерял маски придуманной жизни, полной желанных приключений, роскоши, бахвальства и злодейств. Примерял и бросал, и наконец-то сбросил, чтобы уснуть, а ведь только им и верили не верящие ни во что.
Желанный труд
Трудно решить, что для человека, для человечества естественней — война или мир. В детстве и ранней юности, насколько я помню, я бессознательно верил, что естественней мир, что все военные подвиги, о которых я слышал или читал, давние или теперешние, вздорны, нелепы и бессмысленны и благородна одна только защита мира. Позже, в бредовые годы великой войны, застигшей меня «на середине жизненной дороги», я уверился — и, думаю, не я один, — что нормой для человечества роковым образом и уже навсегда стала война — злая изобретательность, животная сила ненависти и торжество смерти во имя — какой грустный парадокс! — громких прав и хваленых свобод. И если ребенком я верил в мир, а взрослым — в войну, то на старости лет, в пору всемирной гражданской войны, всеобщей схватки, исступленной классовой борьбы, я свято верю, что нормой может и должен быть только мир — бодрый хмель радостных открытий, труд любви и жизни во имя единственной возможной свободы. Как и в поэзии, мои ребячьи химеры были предчувствием моих зрелых мыслей, детская тоска — тайной завязью будущей воли. Смутная весна дала смысл умудренной осени — детский разум оказался здравым. Мой детский инстинкт и зрелый опыт убеждают меня, наполовину уже смертника, что мир — и речь, подчеркиваю, не о мистическом душевном мире, но о повседневном, насущном достоянии всех — в поэзии, и только там надо искать его как подлинную красоту и правду жизни.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: