Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
- Название:Учебные годы старого барчука
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Стасюлевич
- Год:1901
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Евгений Марков - Учебные годы старого барчука краткое содержание
Воспоминания детства писателя девятнадцатого века Евгения Львовича Маркова примыкают к книгам о своём детстве Льва Толстого, Сергея Аксакова, Николая Гарина-Михайловского, Александры Бруштейн, Владимира Набокова.
Учебные годы старого барчука - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Надзиратель Нотович поспешно вошёл в залу, сопровождаемый зловещею фигурою солдата Долбеги, обычного исполнителя гимназических казней. Длинный пук красноватых лозовых ветвей, гибких и упругих, постоянно размачивавшихся у нас в воде в углу швальной, были зажаты у Долбеги под мышкою, — своего рода топор за поясом палача. Незримо, будто сама собою, очутилась среди приёмной длинная, всем знакомая скамья, как эшафот, внезапно возникший среди торговой площади перед ничего не подозревающей толпою. Две суровые солдатские фигуры выросли по концам этой скамьи.
Я никогда ещё не видал, как секут в гимназии; сердце моё отказывалось верить, что сейчас будет происходить то, что должно было произойти. Убежать бы куда-нибудь, сказать, что мне дурно? Но кто же пустить теперь? Ещё, пожалуй, самого за это разложат… Они все трусят этого ужасного генерала с торчащими вверх нафабренными усами.
Неистовый взрыв воя и плача перебил мои мысли. Я испуганно взглянул на скамью: Лобачинский уже лежал на ней, раздетый от самой спины, и отчаянно бился в руках насевших на него солдат. Один оседлал верхом его шею, крепко зажав себе под мышки руки Лобачинского, другой сидел на его ногах.
Мне стало до боли стыдно за этого большого малого, позорно обнажённого перед столькими чужими людьми, со всею тщательно прятавшеюся им скудостью и грубостью его бедного нижнего одеянья, со всеми дотоле скрытыми изъянами его плохо питавшегося, нечистоплотно содержанного тела, бесстыдно открытого насмешливому любопытству всех начальников и товарищей, и даже последнего пьяницы солдата. Мне сделалось стыдно и за себя, и за всех нас, его товарищей, покорно созерцавших это гнусное зрелище человеческого унижения, стыдно за воспитателей наших, думавших поучать нас нравственности подобными возмутительными сценами.
— Ой, душечка, простите! Ой, родной, простите! Ой, голубчик, простите! — вопил, будто зарезанный, Лобачинский.
Длинные лозы Долбеги ровно и сильно, как молотящий цеп, хлестали с размаху его худое золотушное тело, покрытое мелкою сыпью, и каждый раз оставляли на спине и пояснице перекрещивающие друг друга багровые рубцы, проступавшие кровью.
— Ой, убили совсем! Ой, зарезали! Ой, умираю! Батюшки, дайте вздохнуть! Отпустите душу на покаяние! И другу, и недругу зарекусь! — захлёбывался бедняга, сменяя бесполезные вопли глухим стоном и хрипом.
Теперь уже не стыд, а бессмысленный, невыразимый ужас оковал всё моё существо, и мои широко раскрытые глаза, словно ничего не видящие глаза лунатика, неподвижно пристыли к этому исполосованному окровавленному человеческому телу, бессильно бившемуся в живых тисках. Я чувствовал, что кровь отлила от моей головы и волною ударила в сердце; голова начала кружиться и мертветь; зелёные круги заходили перед глазами, ноги полегоньку тряслись и подгибались…
А длинные гибкие лозы всё так же мерно и споро, всё с тем же зловещим свистом продолжали взвиваться вверх и опускаться вниз, глухо барабаня, будто дождь по мокрой земле, и голос Лобачинского, потерявший всякие человеческие звуки, превращался в какой-то сплошной дикий вой убиваемого зверя…
Всё завертелось передо мною; зелёный туман густыми клубами закутал от меня свет Божий; ещё мгновенье, и всё сразу смолкло, онемело, стёрлось без следа, будто провалилось сквозь землю, куда-то в тартарары, будто ничего и не было никогда, ни моего мучительно страха, ни воплей Лобачинского, ни страшно генерала с вздёрнутыми вверх усами…
Я грохнулся на пол в глубоком обмороке.
Говенье
Законоучитель наш отец Антоний вселял в меня благоговейный трепет своею всегда сверкавшею, всегда торжественною фигурою. Он постоянно носил громко шумевшую новую люстриновую рясу, которая ломалась в изгибах и складках, будто жестяная, и отражала от себя во все стороны лучи солнца; мне казалось от этого, что до батюшки страшно дотронуться.
Как нарочно, нос у отца Антония был длинный и острый, слегка загнутый крючком, сжатые вместе губы выдавались вперёд тоже как-то остро и требовательно, чёрная бородка, собранная в тугую метёлочку, и усы, жёсткие, как проволока, стоят торчком вперёд, будто заранее насторожившись, а на голове была воздета сверх напомаженных до блеска волос непомерно высокая и сильно заострённая скуфейка лилового бархата, так что действительно в моей детской фантазии он весь словно ощетинивался остриями. К этому присоединялась необыкновенная величавость движений и речи. Батюшка наш, можно сказать, и ходил, и говорил только одним «высоким слогом».
Мы так привыкли видеть его торжественно совершающим одни лишь официальные акты учительства и священства, что даже представить себе не могли, чтобы у отца Антония нашлись в обиходе обыкновенные житейские слова для обыкновенных житейских дел. Он даже в домашний быт вносил ту же величавую чопорность и суровую сдержанность, которые производили на нас, его учеников, такое глубокое впечатление.
— Акилина, подай сей плод! — кратко говорил он жене, указывая костлявым пальцем на яблоко. — Жено! Насыть младенца! — строгим голосом напоминал он ей при криках грудного младенца.
Батюшка любил говорить нам поучения по всякому случаю, и почти каждый класс начинал притчею по поводу какого-нибудь события нашей гимназической жизни, так что уж мы при первом слоге впивались в него ушами и глазами, стараясь поскорее догадаться, на кого и на что хочет намекнуть он.
Один из богатеньких четвероклассников наших волонтёр Казмин, сын откупщика, постоянно обгонял на своих рысаках скромно шествовашего пешком отца Антония, кое-когда даже обдавая его брызгами грязи из-под копыт пристяжных. Батюшка никогда не упускал публично перед целым классом напудрить за это Казмину голову.
Как только он войдёт в класс с глазами, сверкающими горячее обыкновенного, так мы и знаем, что начнётся головомойка Казмину. Прочтут громко и отчётливо молитву перед ученьем, походит, походит батюшка по классу, с безмолвным состраданием покачивая головою, и начнёт словно сам с собою:
— Бедный христианин, быть может, и несравнимо достойнейший, бредёт по образу апостольскому пешим хождением через прах и грязь, а тщеславные сыны человеческие, надменные земным богатством своим, рыщут на колесницах по стогнам града, и даже не обращают горделивого лица своего на тех скромных путников, коих они покрывают прахом колёс своих…
— Казмин! Казмин! Это он о Казмине! — сейчас же пробегает по классу оживлённый довольный шёпот, а Казмин обдёргивается и краснеет, чтобы, когда придёт надлежащая минута, встать и попросить обычного извинения у батюшки.
Особенно славилось в гимназии любимое поученье батюшки, которое он говорил семиклассникам в один из последних классов перед выпуском. Это был практический совет юношам, покидавшим школу и вступавшим в жизнь, как нужно переносить невзгоды этой жизни. Я хорошо помню начало этого поученья, которое все мы знали наизусть за много лет до того, как приходилось услышать его в седьмом классе из уст самого батюшки.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: