Фальшивые, нарочно-неправильные "народные" чаво и отседова, давно умершие словечки в роде фузеи, першпективы, колера и почерпнутые из Купера митасы, вигвамы, мустанги - смешиваются необычайно забавно. Даже друг друга называют они индейскими именами: Степан Петрович - по причине рваных сапог - "Дырявый мокасин", Доктусов - "Сонный глаз"... Есть еще и совсем секретный язык, который называется почему-то "Венецианским диалектом". Состоит он из прибавлений к отдельным слогам приставок "ши" и "ца". Ввел его Доктусов, и Доктусов очень гордится им: посвятив Степана Петровича в венецианские трудности, он хвастливо говорил: - В семинарии придумали. Замечательный диалект. Вечерами приятели переговариваются через перегородку. - На ассамблею пойдешь? - деланно-равнодушно начинает Пенкин. - Не стоит, - нерешительно отвечает Колька, - что здесь мадеть, что там... Все-таки через несколько минут они одеваются и уходят. У Степана Петровича в першпективе встреча с Настенькой, у которой тоже есть кличка: "Звезда прерий". По субботам Доктусов, как всегда, собирается домой. Пенкин завидует, но делает безразличное лицо и потихоньку насвистывает марш "Под двуглавым орлом". Доктусов, прощаясь, виноватым голосом об'ясняет: - Я, Степа, в баню. Помыться. - Ага. Катись! Степан Петрович знает, о какой бане идет речь. Он злится, в виде мести уходит на село, к Настиному брату, Шурке Касаткину, и врет, будто отец Досифей за малейшую провинность дерет Кольку за уши и что Колька после наказания плачет в голос. Касаткин притворяется, будто поверил и удивленно тянет: - Да ну-у? Ревет? И Степану Петровичу становится легче. 5. Злорадный шкраб Просыпается Пенкин точно и аккуратно в семь, вытаскивает из голубой бисерной туфельки часы, убедившись в аккуратности своей, приятно вздыхает и тянется за кисетом. Кисет алый, атласный, сшила его Настенька. Махорка просыпается на голую волосатую грудь, забирается под рубашку. Пенкин стряхивает на простыню просыпанные табачинки и сметает их ладонью в кисет: он скуповат. Потом, подтянув подштанники, влезает босыми ногами в валенки и принимается будить Кольку: - Эгей, индеец! Сонный глаз! Из-за переборки доносится непонятное бормотание и скрип кровати, потом храп: Доктусов засыпает наново. Степан Петрович обиженно умолкает, идет за самоваром. Аксинья, толстая коричневая старуха с бельмом на глазу, уже истопила печь, и несмотря на раннюю пору, сидит за пряжей. Самовар клокочет и переливается через край. На полу под ним нежно розовеет сквозь пепел кучка углей. Хлеб зачерствел. За окном рыхлые, грязные тучи, подсиненные снега. Горбы сугробов дымятся легкой поземкой. Но Степан Петрович не замечает этих неприятностей: он увлечен злорадными мечтами и думает о том, как Доктусов проспит чай и, не успев поесть, будет кряхтеть и мучиться до конца уроков... Постепенно сходятся ребята, спорят, дерутся, хохочут. Аксинья ворчит, выглядывая из своей каморки: - Пропаду на вас нет, бесстыжие. Полно снегу наследили... А веник на что? У-у, голоштанные. Степан Петрович занимается с младшими отделениями. Он, конечно, предпочел бы старших, но... он знает, что Доктусов застенчив, боится взрослых детей и главным образом Наташи Нефедовой, в которую по-семинарски влюблен... Уроки идут, как обычно. Ребята сопят, потягивают носами. Негромкий дискант запинаясь читает: "О-ля бы-ла ма... мала", - остальным скучно слушать про Олю, они перешептываются и глядят через окошко на воз хвороста, медленно ползущий мимо. Соловая кобыленка бойко мотает головой, а баба в полосатом платке идет рядом и поминутно соскальзывает с дороги, глубоко проваливается в целик... Доктусов проснулся в девять и едва успел помыться. Слышно, как он, немного заикаясь, рассказывает своему классу о Петре Великом. Он поминутно краснеет, старается не поднимать глаз. Ему очень хочется взглянуть на Наташу, а боязно. Наташа, высокая, смуглая девочка, сидит спокойно с перекинутой наперед косой, толстой и крепкой, как оглобля, с уже заметными под ситцем грудями, должно быть, твердыми, как те мячи из черной резины, которыми семинаристы играли в лапту. Доктусов боится девочек. Те часто над ним смеются вполголоса. К тому же он и сам становится на уроках смешливым. Переменками ребята срываются с мест, в одних рубашонках выскакивают на двор играть в снежки. Доктусов тем временем грызет сухой хлеб и запивает его холодным чаем. Степан Петрович довольно посмеивается: - Так тебе, присноблаженный, и нужно - не дрыхни, как свинья ленивая, отцу Досифею принадлежащая. 6. В три руки После обеда, когда уже приближаются сумерки, небо проясняется. Закат бледно-красен и чист. Доктусов, лежа ничком, читает "Остров Сокровищ". Пенкин чинит часы - разбирает нехитрые части, посвистывает, покуривает. Аксинья кряхтя затапливает голландку, гремит вьюшками... Когда сумерки заливают школу синей полутьмой и нельзя уже разобрать ни букв, ни медных шестеренок, Степан Петрович подсаживается к фисгармонии, которую коротко, по-приятельски зовет Фисой. Доктусов - на басах. Хриплый Фисин голос звучит тоскливо и нудно. Однако приятели не замечают этого - сидя рядышком нажаривают в три руки, - Пенкин несмело тыкает в клавиши одной правой. Отхрипев "Коль славен", Фиса принимается за Пупсика, затем следует Варшавянка и "Ты не шей мне, матушка"... После того, как окончательно устанут и руки и ноги, оба перебираются на кровать - снимают сапоги и ложатся. Степан Петрович ставит на живот себе пепельницу, курит и осторожно стряхивает пепел. Окурок он прячет в щель стены: когда кончается табак, он вытаскивает окурки, которых немало понатыкано по стенам, и вышелушивает их в кисет. Разговаривают лениво. - Ну, а Натаха твоя как? - спрашивает Степан Петрович, - соответствует? Доктусов молчит, багровеет. Но тьма помогает ему говорить... - Эх, брат, и галантная же девка! Сюда бы ее на логово. Сегодня на арифметике встает и, понимаешь, - разрешите выйтить. - Ну? - Ну и ничаво. Смешно мне! Степан Петрович ехидно хихикает и тянет: - Ой, и па-а-длец ты, мичман! А мичман вскакивает, торопится зажечь лампу, уйти от собственных своих мыслей... Степан Петрович тоже встает: - Рыболовничать пойдешь? Доктусов кряхтит - совсем как Аксинья - заранее зябнет. Но отказываться невозможно. Он уходит к себе, одеваться. 7. Гужевой полигон От школьного крыльца натоптана к дороге плотная тропочка. От околицы горой поднимается зеленый от луны сугроб, изгородь кладет на него густую, почти черную тень. Широкая сухаринская улица тиха, - вдоль изб пестреет желтыми отблесками оконного света. У средних - поседка; из чередной избы несется визг гармошки и тяжелый топот кадрили. Доктусов заходит туда - посмотреть, нет ли там Насти... Идут дальше. Снег чуть слышно скрипит под ногами. Поровнявшись с Касаткинским домом, опять останавливаются. Степан Петрович крадется к окну, заглядывает внутрь. Сашка сидит за столом и читает газету, отец его, зевая, рассеянно молится на невидный с улицы образ. Насти нет и здесь. - Пусто, мичман! Доктусову хочется домой. Зябнут неприкрытые короткой курткой ноги. Но он покорно плетется мимо берез и ветел, сверкающих под луною заиндевелыми сучьями. В конце села нелепо громоздится казарма-церковь. На паперти звонкие в морозе голоса. Степан Петрович расцветает. - Есть, капитан! - шепчет он, оглядываясь. Настя сидит на ступеньке; рядом с нею подружка в белой вязанке, - Доктусову приходится взяться за нее ничего не поделаешь, дружба, она - вещь... того... ответственная! И он заводит разговор: - Вам, барышня, не холодно? - Не... - А для чего вы закутались? - Так. Пауза. Степан Петрович с Настей уходят вперед, теряются между избами. Доктусов томится, зевает. Он очень рад, когда его спутница неожиданно молча протягивает холодную как ледяшка руку и отстает от него... Хорошо бы сейчас дать дралу! Но нельзя: дружба, она - того... Грея руками зябнущие уши, бредет Колька по улице. Увидев светлеющую на Касаткинском крыльце шинель, он начинает насвистывать начало вальса "Тоска", обрывает - с крыльца раздается негромкое продолжение. После условного этого свиста Доктусов кричит в полголоса на венецианском диалекте: - Широскоц? - Шишец нешимногоц... Доктусов пожимает плечами... Что бы такое придумать?.. После короткого колебания он решает итти к Лешке, у которого есть мандолина и цитра. В Лешкиной избе темно, неуютно - горит вонючая коптилка и какая-то старуха, сердито поджав губы, сучит нитку. Лешка достает инструменты. Долго настраивает их и начинает маршем. Старуха ворчит, но на нее не обращают внимания. Под окнами сходятся слушатели видно где-то лицо, прижавшееся к стеклу... Цитра грустно звенит протяжными серебряными переливами, поспевая за нетерпеливым трепетом мандолины... Недавняя сонливость Доктусова исчезает, будто ее и не было; он с удовольствием играл бы всю ночь. Но старуха ворчит все громче, Лешка ужасно хитро подмигивает... Провожая Доктусова, он извиняется: - А то, знаешь, заест она меня... Степан Петрович долго прощается с Настей и бегом догоняет деликатно ушедшего вперед Кольку. Уже поздно, избы погасли, умолкла и поседка. Луна опускается за гумна, но снег все еще бледно-зеленого цвета. В школе душно, угарно. Это особенно хорошо заметно с мороза. У Степана Петровича застыли ноги: он снимает сапоги и трет побелевшие ступни одеялом. Он доволен такой удачный вечер называет "отрадным гужевым полигоном". 8. Вигвам бы! Удачных вечеров мало. Чаще всего Настя бывает на поседке и упорно отказывается уходить оттуда - боится насмешек. Девки и так называют ее "учительшей". В такие дни Степан Петрович зол и угрюм. Возвращаясь в свою комнатку, он молча ложится, без конца курит и вздыхает так громко, что Доктусов не может заснуть приходит и неумело утешает, предлагает почитать "Квартеронку". Степан Петрович грубо отвечает на это: - К чортовой матери! Когда становится совсем невтерпеж, он зажигает лампу и садится за письмо к Серафиме Сергеевне, которая живет где-то в Тамбове и которую он помнит прежней рыжеватой, легко-краснеющей гимназисткой. Он, может быть на мгновение, осознает ненужность и несуразность своей жизни, хочет рассказать про одиночество свое, про неизвестно куда и зачем бредущие дни, о том, что он совсем напрасно обманывает себя несуществующей вовсе Настей... Но письмо не ладится. Готовые, уже надуманные было мысли разбегаются как тараканы, вместо них лезут привычные заковыристые словечки. И круглые, по-детски точные буквы сами собой укладываются в нарочные ошибки: "Во первых страках сваво писма кланяимси ниска..." С таким началом далеко не уйдешь!.. Степан Петрович сердито комкает листочек, кидает его на пол и тут-же, спохватившись, нагибается за ним - сует в карман. Снова нижутся буквы: "Получив прелюбезнейшую мою эпистолею, не подумай, что сие"... Изорвав тетрадочку бумаги, набив ею полные карманы, Пенкин, так ничего и не написавши, укладывается спать. Он уже успокоился и к Серафиме Сергеевне чувствует неприязнь. Медленно раздеваясь, аккуратно складывая белье и платье, он думает о Настеньке. Сейчас она кажется ему особенно дорогой и близкой. Мучительно и жарко вспоминается мокрое от слез лицо, невидное в ночи, поцелуи сквозь шопот и: - Учительшей зовут. А мать... лается. Теперь, теперь, говорит, и замуж не возьмет ни... какой. Ну и пусть... пусть! Степану Петровичу стыдно, что он пытался писать Симке. "Эх, вигвам бы иметь собственный! - думает он. - Женился бы я обязательно. И мы жили бы вместе, работали"... А где-то, в тайниках далеких, прячется покойная мыслишка: вигвама у него не будет никогда - значит и жениться не придется. 9. Водой отливают Случилось это в субботу, - плыл над селом, над снегами к лесу угасающий благовест. К Доктусову приехал брат, Серега, привез с собою самогонки. На радостях школяров отпустили пораньше. Крупную гнедую кобылу, в которой по сытости и ладной наборной упряжи нетрудно было узнать поповскую, Колька отвел к сухаринскому священнику: подле школы негде было ее поставить. Вернулся он не один - на радость Степану Петровичу привел Сашку Касаткина. Запотевший жестяной бидончик высился посреди стола, от него шел приторный, сладковатый запах. Пили из одной чашки, по очереди. Хмелели. Степан Петрович, выпивая, говорил: - Могем соответствовать! - и пил дочиста тремя точными, отмеренными глотками. Рядом, в коридоре, Аксинья мыла полы, - слышно было, как плещется в шайке вода, как трется о доски измызганный веничек. Серега, мрачный, губастый подросток, посоловел, медленно ворочая мутными глазами, и мальчишеским баском говорил непристойности. Колька удерживал его, но неудачно, - смехом давился: до того смешливым стал - хоть плачь! И между приступами хохота, беспокойно вспоминал: - А почему Лешки нет? П-почему? Саш, я его з-звал? - Звал. - А п-почему такое его нет?.. Хо-хо-хо! Н-не понимаю! Смеркалось. Сумерками хмель забирал сильнее, и все, хором, путаясь и мешая друг другу, запели "Ноя".
Читать дальше