Ихил Шрайбман - Далее...
- Название:Далее...
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1988
- Город:Москва
- ISBN:5-265-00087-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ихил Шрайбман - Далее... краткое содержание
Новый сборник еврейского писателя И. Шрайбмана интересен и разнообразен по составу. Роман «Далее…» — большое автобиографическое произведение, действие которого происходит в досоветской Бессарабии. Рассказы и очерки — и о прошлом, и о наших современниках. В миниатюрах автор касается темы искусства, литературы, писательского мастерства.
Далее... - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Не один такой нелепый вопрос задавал я себе в Бельцах.
Нас, певчих, разместили пока у хозяев. Меня взял к себе, можно сказать, хозяин из хозяев — еврей по имени Анчл Гройсман, владелец солидной корчмы в одной из боковых улочек между Дворянской и Николаевской. На высечке корчмы был изображен попугай с большим крючковатым клювом, прямо как у орла, а над попугаем была полукруглая надпись «Ла папагалул весел» — «У веселого попугайчика», значит. Дверь и оба передних окна были одеты в железные шторы, которые по утрам поднимались, а по вечерам опускались с таким трудом и таким гулом, что вся улица слышала это.
Зал внутри был тесно заставлен белостругаными столиками. На стене висел «Реджеле Фердинанд», и возле самого короля можно было прочесть на картонке всю философию корчмы: «Пей — умрешь, не пей — умрешь, пей же, брат!»
Господин Анчл Гройсман был, вопреки фамилии [26] Гройсман — большой человек.
, маленький, щуплый человек с остроконечной подбритой бороденкой, некогда желто-красной, а ныне серо-белой. Он постоянно носил синий сюртучок с развевающимися полами, был вечно заморочен делами, всяческой беготней и суетой, и среди хмельных гостей, сидевших за столиками, казался скорее прислужником, чем владельцем солидной корчмы.
Зато мадам Хана, жена Анчла, имела вид настоящей корчмарки. Во-первых, она сидела на возвышении в глубине зала, у полок, уставленных сплошь бутылками. Во-вторых, она была ужасно толстая, сидела на двух стульях, и обе ее груди лежали на всей стойке; в-третьих, о ней рассказывали такую историю: некий дюжий нахал стал к ней приставать, требовал от нее чего-то покрепче водки; она сказала: «Пошли», завела его в заднюю комнату, подняла одну юбку, вторую юбку, из кармана третьей юбки вытащила бутылку девяностошестиградусного спирта и сказала: «На, босяк, вот тебе покрепче. И гори огнем…»
Меня корчмарка звала соплячком. Ее приветливая улыбка словно ласкала меня.
— Соплячок что-то уже сегодня имел во рту?..
— Выпьешь стакан цикория с молоком, соплячок?..
— Садись вот сюда, соплячок, за столик, и будь человеком среди людей!..
У господина Анчла и мадам Ханы была одна-единственная дочка Люба. Они ее, свою единственную, берегли как зеницу ока. Не давали ей даже шагнуть на порог корчмы. Из залы уходил узенький коридор с тремя дверьми в три отдельные комнаты. В одной комнате спали хозяин с хозяйкой, вторую комнату отдали мне, а третья комната, увешанная сплошь коврами, с дверью, затянутой плюшевым, вышитым золотом занавесом, как священный ковчег, была комнатой Любы, любимицы.
У Любы были черные жгучие глаза, черные, с блеском волосы, рассыпанные по плечам, нежная белая шея, белые-белые зубки.
Дома она носила, по-моему, слишком тонкие платьица — на спине проглядывали сквозь платье все три пуговки тесно застегнутого розового лифчика.
Однажды, поймав меня с поличным, перехватив то есть брошенный мною украдкой взгляд, она без стеснения спросила, люблю ли я уже девушек.
— А зачем их надо любить? — не растерялся я.
— Потому что канторы, говорят, большие юбочники.
— Я еще не кантор.
— Но ты хочешь быть кантором? Скажи правду… — сверкнула она на меня своими черными жгучими глазами, и я никак не мог взять в толк, зачем ей надо непременно знать, хочу я быть кантором или не хочу быть кантором.
Люба уже окончила гимназию, раза два пыталась сдать бакалавриат, сидела пока дома. Ей, думаю, было года двадцать два. В глазах одиннадцатилетнего мальчика она, конечно, выглядела не вдвое, а втрое-вчетверо старше. И малейшая нескромная мысль о ней казалась большим грехом и большим оскорблением.
Вечером, когда Люба, бывало, наряжалась на прогулку, она подзывала меня к себе, просила поправить платье, и я ловил ее взглядом в зеркале и в обаянии красоты и видел себя у ее ног, заслужившего вполне, чтобы меня секли и кололи, жгли и палили.
Бельцы меня утомляли страшно. В субботнюю ночь, на слихес, когда мы впервые должны были показать во «Вратах небесных», на что мы горазды, мой хозяин господин Анчл еле меня добудился. Я шагал с ним в полусне по темным ночным Бельцам, пел затем в полусне слихес и сам не помню, как это происходило. Помню только, как в тумане, что потом, дома, на своем диванчике, сразу же снова заснул одетым, а Люба хлопотала вокруг меня, потихоньку сняла с меня ботинки и носки, расстегнула рубашку, а я отбивался ногами, не давал снимать с меня одежду, хоть убей.
Как раз в те дни в Бельцах играла виленская труппа. На круглых рекламных тумбах были расклеены афиши с большущими буквами: «Певец своей печали». Я не очень-то понимал, что означает название пьесы. Но и младенцы в люльках у нас уже знали, что означает виленская труппа. Булов, Штейн, Камень — даже в Рашкове, который никогда до тех пор и никогда после того в глаза не видел их, шумели об этих актерах. Помню, с самого раннего утра я уже сидел на ступеньках у театральной кассы и первым взял билет на «Певца своей печали». (Он в о с п е в а е т свою печаль? И почему вдруг печаль? А уж если печаль, почему вдруг п о е т?) Но сейчас надо было обдумать другое: как вернуться из театра ночью так поздно и чтобы господин Анчл и мадам Хана не выгнали меня наутро из дому? Я, конечно, попросил совета у Любы. А Люба решила задачу очень просто: я постучу пальцем в ее окно, она потихоньку впустит меня через заднюю дверь, отец с матерью даже не увидят и не услышат.
В театре я слонялся как потерянный. Билет у меня был «стоячий», а стоять, значит, могли где хотели. Народ сидел на скамейках и лущил семечки. Я передвигался вдоль стены все ближе и мало-помалу продвинулся до самого занавеса. Как же не посмотреть, что творится с той стороны, внутри? Кто-то белил какую-то стенку и щеткой брызнул мне прямо в лицо. Я утерся рукавом, в театре стали гасить лампы, и я совсем-совсем близко увидел, как старая бабка с очками на носу, с двумя быстро снующими спицами и чулком в руках напевает беззубым ртом внуку: «Иошка на скрипке, Берл на контрабасе…» Вдруг бабка в красноватом свете одного-единственного рефлектора сбросила с себя шаль, старушечью кофту, отшвырнула очки, чулок со спицами и осталась стоять посреди сцены не древней сгорбленной старухой, а стройным, красивым юношей — Иошкой-музыкантом… Черный, закопченный трубочист вошел в дом не через дверь, как все люди, а через дымоход, через печку… Куролапничка [27] Куролапничка — торговка живой птицей.
все время кудахтала, как курица… Иошка-музыкант влюбился в дочь богача, терпел во всех трех действиях невзгоды и беды, лишился под конец ума, рвал на себе рубаху, занавес медленно опускался, а народ бешено хлопал, стучал ногами, чуть не разнес театр. Признаюсь, я далеко не все понял, что происходило на сцене. Возможно, на сцене показывали одно, а я видел другое. Я только знал, что сам, своими глазами, посмотрел виленскую труппу. И знал, что любовь к дочери богача кончается плохо, хуже не может быть.
Интервал:
Закладка: