Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио
- Название:Германтов и унижение Палладио
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Геликон»39607b9f-f155-11e2-88f2-002590591dd6
- Год:2014
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-93682-974-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио краткое содержание
Когда ему делалось не по себе, когда беспричинно накатывало отчаяние, он доставал большой конверт со старыми фотографиями, но одну, самую старую, вероятно, первую из запечатлевших его – с неровными краями, с тускло-сереньким, будто бы размазанным пальцем грифельным изображением, – рассматривал с особой пристальностью и, бывало, испытывал необъяснимое облегчение: из тумана проступали пухлый сугроб, накрытый еловой лапой, и он, четырёхлетний, в коротком пальтеце с кушаком, в башлыке, с деревянной лопаткой в руке… Кому взбрело на ум заснять его в военную зиму, в эвакуации?
Пасьянс из многих фото, которые фиксировали изменения облика его с детства до старости, а в мозаичном единстве собирались в почти дописанную картину, он в относительно хронологическом порядке всё чаще на сон грядущий машинально раскладывал на протёртом зелёном сукне письменного стола – безуспешно отыскивал сквозной сюжет жизни; в сомнениях он переводил взгляд с одной фотографии на другую, чтобы перетряхивать калейдоскоп памяти и – возвращаться к началу поисков. Однако бежало все быстрей время, чувства облегчения он уже не испытывал, даже воспоминания о нём, желанном умилительном чувстве, предательски улетучивались, едва взгляд касался матового серенького прямоугольничка, при любых вариациях пасьянса лежавшего с краю, в отправной точке отыскиваемого сюжета, – его словно гипнотизировала страхом нечёткая маленькая фигурка, как если бы в ней, такой далёкой, угнездился вирус фатальной ошибки, которую суждено ему совершить. Да, именно эта смутная фотография, именно она почему-то стала им восприниматься после семидесятилетия своего, как свёрнутая в давнем фотомиге тревожно-информативная шифровка судьбы; сейчас же, перед отлётом в Венецию за последним, как подозревал, озарением он и вовсе предпринимал сумасбродные попытки, болезненно пропуская через себя токи прошлого, вычитывать в допотопном – плывучем и выцветшем – изображении тайный смысл того, что его ожидало в остатке дней.
Германтов и унижение Палладио - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
– Рохлин балансирует на тайной грани, – начал Германтов, а продолжил нарочито-занудно, – сочетая в идеях-холстах своих модернистскую суть, разрушительный модернистский посыл, – с гармонией: Рохлин очень мрачно мог видеть мир вокруг себя и его нутро, как бы видеть насквозь, и – при этом, – отталкивающая неприглядность нутряной сути многих его холстов притягивает наш глаз изобразительным, прямо-таки классическим, как у старых мастеров, совершенством письма.
– В Академии удаётся говорить со студентами о модернизме?
– Конечно, во всех мне известных подробностях говорю, это же, простите, – великий период в истории искусств.
– Юра, такое впечатление, что ты – свободен. Да?
– Свободен.
– Завидую, никакой раздвоенности. Среди нас нашёлся баловень судьбы, счастливец, которому Советская власть – не помеха, живёт себе свободно среди несвободы, живёт, как хочет.
Пожал плечами.
– Кино – подвижная магия, пусть так…
– А чего-ради, собственно, нужна магия, чего ради, – не ради же волнения одного, – сни– мается кино?
– Чтобы интересно рассказать с экрана человеческую и человечную историю, которая поможет…
– Интересно?
– Звучит как-то по-голливудски упрощённо, там понаторели в таких историях, внятно, под психологию зрителей, выстроенных и пренепременно, – ко всему этому, – занимательных.
– Рассказать позанимательней-поинтересней историю? Не надоели ли вообще кинобайки? – снова пожал плечами Германтов. – Мне и самые интересные остросюжетные истории не очень-то интересны.
– Но всё не так элементарно, в истории должен быть второй план…
– Простенькая индульгенция, которую мастера экрана наскоро сами себе выписывают, – сказал Германтов, вспоминая изводяще-долгие счастливые разговоры с Катей, – стоит теперь взять за пуговицу любой кожаный пиджак в ленфильмовском буфете, как непременно услышишь про «второй план».
– Ты весьма осведомлён в фольклоре Каменноостровского проспекта, хотя по Большому в свою Академию ходишь, – насмешливо посмотрел Илья, – что же можешь ты противопоставить киноистории со вторым планом?
– Имена! Разве Бергман, Хичкок, Антониони, Шаброль или Тарковский всего-то снимали истории, да ещё озабочены бывали их занимательностью?
– А что они снимали?
– Они навряд ли могли бы нам – и себе – это доходчиво объяснить: они не ведали, что творили.
– Почему же?
– Художники сами не знают, – да и не могут знать, – сути того, что они пишут или снимают.
– А кто знает, – ты знаешь?
– Догадываюсь. Они снимали Сверхистории, – пытались сказать о чём-то смутном, но главном, недостижимо-высоком.
– Что же превращало их истории в сверхистории?
– Превращение второго плана в первый.
– Лихо!
– Ты любишь Хичкока?
– Очень!
– Шанский недавно про Хичкока классный анекдот рассказал.
– Ну…
– Прилетает Хичкок в Советский Союз, выходит на трап самолёта и испуганно ладонями лицо закрывает, кричит: какой ужас, какой кошмар!
– Если всерьёз, у Хичкока, действительно, страхи-тревоги и на первом плане, и на втором, и во взаимных их, планов этих, обратимостях, – страхами-тревогами до краёв заполнены пространства кадров.
– Так, во всяком случае, кажется.
– Может быть, объяснишь почему себя он в фоновых эпизодах снимал, например, в толпе переходивших улицу…
– Думаю, это помогало ему нагнетать атмосферу тревоги благодаря двойственности ситуации; с одной стороны, появление в кадре реального Хичкока как бы переводило и фантастичность происходившего в самою реальность, а с другой стороны, натуральная узнаваемая фигура Хичкока, забредая в пространство фильма, и сама-то делалась фантастичной.
– Любопытно, но это – нюанс.
– И при этом, если обойтись без лихих отговорок, а объяснять на пальцах, что же это такое, – главное?
– Мы только что Набокова вспоминали, так он сумел выразить Главное в коротенькой фразе, с которой начал свои мемуары: колыбель качается над бездной. В этой фразе свёрнуты все жизненные драмы, ожидающие младенцев на жизненном пути к смерти, и, стало быть, все потенциальные сверхистории искусства, – не только киноискусства…
– Спасибо, открыл глаза.
– Пожалуйста.
– Колыбель качается над бездной… единственное, что по-настоящему нас страшит, – это метафизический ужас? – тряхнула чёлкой Нателла. – Бездна как универсальный творческий стимул?
– Разве не так?
– Бездна как чёрное вместище небытия и – при этом – как вечное небо?
– Разговор, похоже, зашёл о том, о чём за чаем обычно не принято договариваться, – внимательно посмотрел на Германтова Илья. – Но раз уж такая пьянка…Ты на сказанном уже не остановишься? Я снимаю истории и ничего не знаю о сути их, лишь вслепую пришпиливаю к ним второй план, чтобы в ленфильмовском буфете не обсмеяли, а тебе, посвящённому в высокие тайны, карты в руки, надеюсь, ты мне сейчас сможешь хоть что-нибудь растолковать в слепых приёмах воздействия на зрителя моего собственного инструментария, который я использую без понятия.
– Попробую, – опять словно вернулся Германтов во времена разговоров и споров с Катей. – Можно на примере конкретной киноистории, подспудно неудовлетворённой собственной внятностью, пытающейся вырасти в сверхисторию? Можно, – переходя на личности?
– Сделай одолжение.
– Вот ты, – завёл песнь Германтов, – не подозревая того, думая, возможно, что снимал всего-то нелишённую моральных назиданий историю, хотя и оснащённую, – поскольку в ленфильмовском буфете, где тебе, мэтру с трубкой, наливают кофе вне очереди, ты чрезвычайно авторитетен, – вторым планом, тоже ведь мучился сверхисторией, муками твоими дышит готовый фильм, во всяком случае, я твоё дыхание в «Авроре» почувствовал… из-за того, что всякая колыбель качается над бездной, отношения между людьми настолько зыбки и сложны, настолько неразрешимы, что внутренней нашей жизни нужна хотя бы иллюзия отдушины… и тогда начинает фантазировать твой Фарятьев, и зачарованно глядит на него максималистка-школьница, ушибленная обыденной фальшью взрослых, а ты… будто бы желая с помощью своих же персонажей доискаться до смысла жизни, чтобы что-то внятное втолковать и себе самому, и зрителю, ты лишь упрямо нагнетаешь магические тревоги в душах, и тебе помогает в нагнетании магии тихая музыка Шнитке, и точная, но незаметная Митина камера, и неприхотливые вроде бы интерьеры с повседневными натюрмортами из тарелок, чашек…
– Говори, говори…
– Я, однако, заканчиваю: ты-то сам знаешь, что квинтессенция магического ужаса жизни выражается в финальном кадре? В нём-то, том кадре, история и свёртывается окончательно в сверхисторию: как притягательно лицо этой девочки-переростка, застывшей в душевном смятении, у окна, лицо, – снятое снаружи, из дождя, сквозь ртутный блеск капель, дрожаще стекающих по стеклу.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: