Евгений Добренко - Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1
- Название:Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент НЛО
- Год:2020
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-1333-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Евгений Добренко - Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1 краткое содержание
Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Записи, подобные этой, делаются в Ленинграде в конце зимы 1942 года, когда люди в городе умирали от голода на улицах, а паек достиг 125 граммов хлеба в день. Но, как кажется, этот «эмоциональный дискомфорт» Вишневский вообще не замечает, его оптика совершенно иная. 18 января 1942 года он записывает в дневнике: «Да, еще умрет в городе некое количество людей. Жертвы неизбежны. На обстановку надо смотреть не с „городской“ точки зрения, а с всесоюзной и мировой ». Ни вымирающий город, ни тяготы блокады его как будто не касаются. Мельком, как о чем-то малозначащем, он упоминает: «К обеду сегодня дали стопку водки, суп с сушеным американским (надоевшим) мясом, рис…» Или в другом месте: «Вечером пили чай всей группой… на столе масло, хлеб, консервы… Шутки, остроты». И тут же: «Ночью читал о Маяковском. Волнительные думы об искусстве». Такой дневник мог вестись в Москве, Свердловске или вообще где угодно.
Будучи высокопоставленным писателем-пропагандистом, Вишневский жил в параллельной реальности, скроенной из геополитических фантазий. Его авторское Я полностью растворено в пропагандистском нарративе, производством которого он занимался всю жизнь профессионально, а во время войны – исключительно и непрестанно. Он искренне верил в те речи, которые произносил на митингах в воинских частях, – иной реальности для него просто не было. Его не надо было заставлять подчинять свои оценки некоей «правильной» линии. Он сам был в непрерывном поиске этой линии, занятый постоянной подгонкой своих суждений под нее. Его дневники описывают, кажется, бесконечно сменяющиеся совещания, встречи, митинги, беседы, политинформации, чаепития, работу с делегациями, перемещения по штабам, разговоры с военачальниками разных рангов, обсуждения того, что пишут сегодня американские газеты, и т. д. Часто трудно разобрать, где завершается дневниковая запись и начинается нарративный поток – настоящие извержения идеологической лавы:
Стучит и лязгает машина войны, XX век в затяжных родах – судороги продолжаются, и даже сторонний взгляд, какие-то желания отдыха – для нас неправомерны… Происходящая борьба, сдвиги – в огромной мере результат наших многолетних действий, усилий, призывов и реакция на них. Вызванные нами народные силы так грандиозны, что они в свою очередь воздействуют на нас, по-новому формируют мозг, душу.
Неудивительно, что человек, целыми днями выступающий на митингах, даже в дневнике говорит тем же языком. Но интересна полная отстраненность от того, что он наблюдает вокруг:
Замерзшая Нева, любимый город, один вид, одно имя которого вызывает трепет счастья и гордости. Корабли, Адмиралтейство, Зимний, Эрмитаж, Марсово поле. Ни единого трамвая, почти нет машин. Сугробы, ледяные наросты на тротуарах, забитые фанерой окна. И в этом северном, застывшем городе – живая кровь питерцев. Это здесь родилась Революция! Мы покажем и врагам, и друзьям, и нейтралам, кто такие питерцы, русские, советские… Нет слов, нет сил передать все страдания города, но не время сейчас их описывать. Запомним все, сохраним в душе – до часа расчета с Гитлером! Страна знает о том, что переживает Ленинград. В северных городах, когда приезжают из Ленинграда эвакуированные слабые женщины и дети, – на них благоговейно смотрят, приветствуют, встречают. На вокзалах, в буфетах ленинградцам все дается вне очереди, даже если приходится отказывать командирам РККА.
Эта запись сделана 4 января 1942 года, в самые страшные дни блокады, но в ней нет даже оттенка живого чувства. Зная лучше многих, что страна как раз не знала о том, «что переживает Ленинград», поскольку был введен запрет на информацию о царящем в городе голоде, массовой гибели людей, каннибализме и т. п., Вишневский не лгал – ему незачем было этого делать, поскольку дневники не предназначались для публикации. Но они интересны тем, что приоткрывают мир сознания целого слоя людей, руководивших в это время страной и так воспринимавших происходящее, находясь в иной реальности. Они не испытывали даже эмоционального дискомфорта (иначе как из‐за надоевшего американского мяса). Экзистенциальные же вопросы в их мире претерпевали такую трансформацию, что представали неузнаваемо-советскими и имели сугубо репрезентационный характер. 10 февраля 1942 года Вишневский записывает:
Жизнь идет поверх сложившихся форм, крушит их, создает нечто новое, в чем мы еще не можем разобраться… Идут глубочайшие изменения психики, духа; люди приходят, сквозь страдания, к чему-то новому; откристаллизуется нечто высшее – наше русское и международное… В городе двести – двести двадцать писателей, литераторов. Может быть, даже их совместных усилий не хватит описать оборону Ленинграда, а может быть, один, неведомый, опишет… Война даст толчок искусству и литературе… После всемирной войны люди не смогут читать отцеженные, «благополучные» книги… Да, ведь все мы тосковали о книгах правдивых, бесстрашных, глубоких…
Книга, которую в результате создал сам Вишневский, – пьеса «У стен Ленинграда» – не обладала ни одним из этих качеств, и автор, как мы видели, без труда превратил ее в «отцеженный, „благополучный“» текст.
Если это письмо не фиксирует никаких деталей, всецело пребывая в пространстве идеологических абстракций, то противоположный полюс – письмо, полностью погруженное в повседневность, фиксирующее подробности, мелочи быта, обыденные детали и т. д., может быть названо эмоционально-дискомфортным . Образцом письма такого рода могут служить тексты Веры Инбер. Если дневники Вишневского находятся вне блокадной повседневности, если Берггольц стремится к публицистическим и лирическим обобщениям, то дневник Инбер весь – в постоянной фиксации, она непрерывно пребывает в повседневности. Одной из немногих, кто пойдет до конца, будет Лидия Гинзбург, сосредоточившаяся на экзистенциальной проблематике блокадной повседневности. В мире Вишневского таких вопросов просто не возникало. Его письмо максимально комфортно (в той, разумеется, степени, в какой военное письмо вообще может быть комфортным). В его мир пропагандистско-идеологических фантазмов повседневность долетает глухими отдаленными звуками. Письмо Инбер, напротив, эмоционально дискомфортно, но она сознательно обходит любые сколько-нибудь сложные вопросы, имеющие политические или идеологические импликации, не говоря уже об экзистенциональных темах. Берггольц подойдет к этим темам ближе Инбер, обозначив их границы, лишь иногда пробуя их пересечь. Гинзбург только на них и концентрируется, находясь полностью за их пределами. Сумев возвыситься до рефлексии «при формулировании позиции отказа от риторики борьбы и победы в военной литературе», в своих «Записках блокадного человека» Гинзбург стала «одним из самых антиутопических и неидеологических авторов в русской литературе ХX века» [104] Кукулин И. Регулирование боли. С. 629.
. Во многом это достигается за счет строгого отбора материала, куда более строгого, чем у Инбер или Берггольц, подчинявших его риторическим задачам. У Гинзбург, напротив, по точному замечанию Ирины Паперно, «биографический факт и сырая эмоция не находят себе места на страницах строго организованных записных книжек, которые заполнены тщательно продуманными ситуациями, максимами и мыслями; но ощущение интимности, истории и катастрофического опыта, которым отмечены другие мемуары, здесь присутствует» [105] Paperno I. Stories of the Soviet Experience: Memoirs, Diaries, Dreams. Ithaca: Cornell UP, 2009. Р. 23.
. Потому-то эти тексты находились в советское время за пределами публичного поля.
Интервал:
Закладка: