Евгений Добренко - Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1
- Название:Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент НЛО
- Год:2020
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-1333-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Евгений Добренко - Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1 краткое содержание
Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 1 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
И все же эта трагедийность подчинена героике. Ее основой становится тема мести, особенно остро звучавшая в литературе в 1941‐м – начале 1943 года. Глава «Огонь!» развивает эту тему до императива. Война – это работа мести, где каждый мстит за кого-то. Так мартиролог превращается в список отмщенных: «Огонь! В честь нас, людей из Ленинграда, / В честь пятерых, – пять молний, пять громов / Рванули воздух (мы стояли рядом). / По вражьим блиндажам пять катастроф, / И в интервалах первым начал счет / Один из нас, сказав: „За наш завод!“ / Второй проговорил: „За наш совхоз, / Во всем районе не было такого!“ / „За сына“, – тихо третий произнес. / Четвертая, инструкторша горкома: / „За дочку! Где ты, доченька моя?“ / „За внука моего!“ – сказала я». Героиня поэмы мстит за внука (его смерть становится главной травмой в блокадной жизни Веры Инбер, как она описана в ее дневнике): «Я внука потеряла на войне… / О нет! Он не был ни боец, ни воин. / Он был так мал, так в жизни не устроен, / Он должен был начать ходить к весне. / Его зимою, от меня вдали, / На кладбище под мышкой понесли».
Этот трагический опыт вызывает редкий для Инбер момент рефлексии по поводу самой природы ее письма: «Смертельно ранящая, только тронь, / Воспоминаний взрывчатая зона… / Боюсь ее, боюсь в ночи бессонной. / И все же, невзирая на огонь, / Без жалости к себе, без снисхожденья / Иду по этим минным загражденьям // Затем, чтобы перо свое питала / Я кровью сердца. Этот сорт чернил… / Проходит год – они все так же алы, / Проходит жизнь – им цвет не изменил. / Чтобы писать как можно ярче ими, / Воспользуемся ранами своими». Героическая метафора письма кровью здесь остраняется, но лишь затем, чтобы снова вернуться в героику. Поэма начала писаться в октябре 1941 года, а закончена в ноябре 1943 года, когда от трагедийного письма не осталось и следа. Еще не освобожденный город рисуется в последней главе возвращающимся к жизнь после двух лет блокады, и автор радуется появлению «птиц и маленьких детей», которые «опять щебечут в гнездах Ленинграда». Героика и оптимизм – мощные транквилизаторы. Но ценой снятия боли оказывается отказ от проблематизации опыта и в конечном счете отказ от самого опыта.
Одной из немногих, кто пытался тестировать границы адаптации опыта к советской идентичности, была Ольга Берггольц. Ее поэзия занимает в литературе ленинградской блокады совершенно особое место потому, что сам статус Берггольц был амбивалентным – совмещающим правоверную партийность с диссидентством. Ее поэзия совмещала в себе оба эти, казалось бы, взаимоисключающие начала. Прежде всего, речь идет о выражении в ней неконтролируемых переживаний, неожиданных чувств, невозможных эмоций. В литературе, всецело посвященной войне и мобилизации (а этим Берггольц занималась на протяжении всей блокады, выступая по ленинградскому радио и активно участвуя в работе институтов пропаганды в осажденном городе), в сентябре 1941 года она вдруг говорит не о мести и ненависти, но о любви: «…Я никогда с такою силой, / как в эту осень, не жила. / Я никогда такой красивой, / такой влюбленной не была…» Ее восприятие происходящего неожиданно, реакции парадоксальны, а разрыв с соцреалистическими конвенциями демонстративен: «Не знаю, что случилося со мной, / но так легко я по земле хожу, / как не ходила долго и давно. / И так мила мне вся земная твердь, / так песнь моя чиста и высока… / Не потому ль, что в город входит смерть, / а новая любовь недалека?..» («Из блокнота сорок первого года»). Способность говорить о любви в 1941 году была сродни праву говорить о свободе в 1942 году: «В грязи, во мраке, в голоде, в печали, / где смерть, как тень, тащилась по пятам, / такими мы счастливыми бывали, / такой свободой бурною дышали, / что внуки позавидовали б нам» («Февральский дневник», 1942). Это был вызов самому состоянию блокады, которая, «с ее множественными кольцами контроля – режима осадного положения, политической слежки, драконовских дисциплинарных мер и централизованного распределения средств к жизни» была «квинтэссенцией „абсолютной несвободы“» [107] Сандомирская И. Блокада в слове: Очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 244.
.
Очеловечивание идеологии проявляется у Берггольц в подчеркивании глубоко личной связи защитников города с происходящим, укрупнении и приближении реальности блокады. Ее призыв к защите Ленинграда максимально интимизирован. Обращаясь к сестре, она говорит о городе безо всякой патетики, как о сугубо интимном пространстве: «…Старый дом на Палевском, за Невской, / низенький зеленый палисад. / Машенька, ведь это – наше детство, / школа, елка, пионеротряд… / Вечер, клены, мандолины струны / с соловьем заставским вперебой. / Машенька, ведь это наша юность, / комсомол и первая любовь. / А дворцы и фабрики заставы? / Труд в цехах неделями подряд? / Машенька, ведь это наша слава, / наша жизнь и сердце – Ленинград. / Машенька, теперь в него стреляют, / прямо в город, прямо в нашу жизнь. / Пленом и позором угрожают, / кандалы готовят и ножи» («Сестре», сентябрь 1941) Защита города оказывается защитой не только прошлого, но самой себя: стреляя в «прямо в город», враги стреляют «прямо в нашу жизнь». Интимны и интонации – установка на разговорный стиль, беседа с подчеркнуто обычными людьми («Разговоры с соседкой», обращения к ленинградцам по радио).
Эта стратегия направлена на обоснование права говорить о трагическом опыте войны без описательности и натурализма, рассчитанных на прямой мобилизационный эффект. Это формировало специфику ленинградской темы: ее авторы не свидетели, а участники. Собственно, самое участие и было основой героизма «оставшихся в Ленинграде». Как писала по этому поводу Гинзбург, «эта принадлежность сама по себе стала неиссякаемым источником переживания автоценности, источником гордости, оправдательных понятий и в особенности чувства превосходства над уехавшими», хотя за этим «героизмом» стоял сложный механизм забвения: «Каждый почти наивно и почти честно забыл очень многое – они забыли, как колебались, уезжать или не уезжать. Как многие остались по очень личным и случайным причинам, как временами они жалели о том, что остались, как уклонялись от оборонных работ, как они теряли облик человеческий». В результате «то, что было инстинктом самосохранения и темным проявлением общей воли к победе, – сейчас предстает им гораздо более очищенным и сознательным. И предстает им с прибавлением того героического самоощущения, которого тогда у них не было» [108] Гинзбург Л. Я. Проходящие характеры. С. 105.
.
Героизмом оказывалось самое выживание. Именно об этом Берггольц скажет в «Февральском дневнике»: «Я никогда героем не была, / не жаждала ни славы, ни награды. / Дыша одним дыханьем с Ленинградом, / я не геройствовала, а жила». Здесь была очень личная позиция для Берггольц, которая стала жертвой репрессий и в годы Большого террора потеряла мужа, поэта Бориса Корнилова, и нерожденного ребенка. Вряд ли, однако, речь идет о том, что теперь, с началом войны, она «испытала прилив сил и ощущение новой солидарности с обществом: она вновь почувствовала, что ее личные стремления и цели общества (которые она ошибочно отождествляла с целями партийной элиты) совпадают» [109] Кукулин И. Регулирование боли. С. 630.
. Скорее, вновь права Гинзбург, выявившая здесь процесс выстраивания собственного образа: «Ленинградство стало для нее отпущением грехов. Правом сказать: вот я, подозреваемая, пострадавшая, стою на посту в числе самых лучших, верных и твердых» [110] Гинзбург Л. Я. Проходящие характеры. С. 112.
.
Интервал:
Закладка: