Борис Аверин - Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции
- Название:Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент РИПОЛ
- Год:2016
- ISBN:978-5-521-00007-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Аверин - Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции краткое содержание
Дар Мнемозины. Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
«…Переживаю… подпирамидный Египет: мы живем в теле Сфинкса» (305). «По ближайшим комнатам кто-то водит меня; молчаливо, сурово; кто-то светочем освещает мне путь, впоследствии становится ясным: это мама иль няня проводят меня из коридора… в мою детскую комнатку? Вспоминаю я это шествие <���…> напоминало оно: шествие по храмовым коридорам в сопровождении быкоголового мужчины с жезлом» (309). Далее рассказано, что автор узнавал изображения подобных шествий, увидев их на стенах подземных гробниц Египта. Впечатление от этих гробниц и есть событие встречи – с собою-младенцем. Но это не однонаправленное ретроспективное движение взрослого сознания в сторону детского. Младенческим переживанием шествия из коридора в детскую такая встреча подготовлена не в меньшей степени, чем позднейшим знакомством с тем языком культуры, который позволил о младенческом переживании рассказать.
Белый специально оговаривает то важное для него обстоятельство, что его мифологическое восприятие мира было непосредственным. Позднее узнавались лишь мифологические имена, существующие в культуре. Но, не зная имени, ребенок знал саму суть явления, для которого затем находил имена. «Папа водится редко; он в отсутствии представляется мне огнеротым каким-то – краснокудрые пламена, огнерод, вылетают из уст <���…> (я впоследствии познакомился с греческой мифологией; и свое понимание папы определил: он – Гефест; в кабинете своем, надев на нос очки, он кует там огни – среброструйные молньи из стали, которые наподобье складного аршина он сложит и спрячет в портфель, чтобы утащить в Универс – и отдать их Зевсу: университетскому ректору, Пудоступову)» (321). Так конкретные люди воспринимаются ребенком как мифологические персонажи: доктор Дорионов видится минотавром, прежняя «старуха» связывается теперь с крестной матерью.
У Флоренского есть сходное описание впечатления, произведенного на него в детстве впервые увиденным им точильщиком: «Я стоял как очарованный взглядом чудовища. Предо мною разверзались ужасные таинства природы. Я подглядел то, что смертному нельзя было видеть. Колеса Иезекииля? Огненные вихри Анаксимандра? Вечное вращение, ноуменальный огонь… Я остолбенел и пораженный ужасом, и захваченный дерзновенным любопытством, зная, что не должно мне видеть и слышать видимого и слышимого. Но мне открылась живая действенность таинственных сил естества, бёмовская первооснова, гётевские матери. И тот, кто стоял при таинственном искрометном снаряде, тот темный силуэт – это не был, конечно, человек, это не было одно из существ земли, это был дух земли, великое существо, несоизмеримое со мною» [206].
Самые ранние свои младенческие переживания ребенок узнает и в произведениях литературного творчества. Один из примеров тому приведен в мемуарах Белого: ему было три года, когда ему прочитали балладу Гёте «Лесной царь» – и она оказалась близкой, понятной ему. Гёте в «Поэзии и правде» отказался от воспроизведения своих самых ранних воспоминаний, поскольку не был уверен, что сможет отделить их от позднейших рассказов взрослых об этом периоде. Следуя логике Андрея Белого, именно эти забытые детские переживания и воплотились в таинственной балладе «Лесной царь» – потому они и были узнаны другим ребенком, как что-то совсем ему близкое и родное. Сходные впечатления переданы Буниным в «Жизни Арсеньева»: «Вспоминая сказки, читанные и слышанные в детстве, до сих пор чувствую, что самыми пленительными были в них слова о неизвестном и необычном» [207]. Пушкинский пролог к «Руслану и Людмиле» стал для героя Бунина «одной из высших радостей, <���…> пережитых когда-либо на земле», именно потому, что здесь было изображено то фантастическое, то невозможное, то «несказанное», что составляет главное содержание детского сознания: «Казалось бы, какой вздор – какое-то никогда и нигде не существовавшее лукоморье, какой-то „ученый“ кот, ни с того ни с сего очутившийся на нем и зачем-то прикованный к дубу, какой-то леший, русалки и „на неведомых дорожках следы невиданных зверей“. Но, очевидно, в том-то и дело, что вздор, нечто нелепое, небывалое, а не что-нибудь разумное, подлинное» [208].
Миф, сказка, фантастика соответствуют эмпирике детских переживаний, но при встрече с ними ребенок испытывает одно существенное затруднение. Готовый сюжет, каким бы содержательно близким для детского сознания он ни был, представляет собой законченность, данность, он так же предзадан ребенку, как любой фрагмент взрослого мира. Он не включает «Я» ребенка, он – внешний по отношению к нему и в этом смысле равен замкнутой действительности, застывшему быту. В мемуарах Белого описан выход из этого затруднения: то, что было предзадано в слове, в буквальном смысле осваивается , то есть делается своим через игру.
В «Котике Летаеве» и в позднейших воспоминаниях Белого о том же периоде обрисована существеннейшая проблема детского сознания. В очень раннем возрасте Белый фиксирует в своем сознании наличие двух «Я». Одно – внутреннее, определяемое опытом младенчества, или «древней памятью», которое не может быть реализовано в действительности. Другое – внешнее, связанное с необходимостью соблюдения целого набора социальных правил. Способом поведения со взрослыми становится роль ребенка или маска ребенка. Соблюдение правил неминуемо утрируется, ибо это не непосредственное, а сознательно разыгрываемое поведение. Создается парадоксальная ситуация: ребенок играет роль ребенка. В «На рубеже двух столетий» Белый определяет свое поведение как «нервные гримасы на людях» [209]. Лишь в тех редких случаях, когда его внутренняя драма раздвоения оценивалась именно как драма и принималась всерьез, возможно было избавление от гримасы и маски. В главе с характерным заглавием «Избавительница» Белый пишет о своей новой гувернантке: «…„мадемуазель“ (так я ее называл) прочитала сериозную драму маленького „человечка“ и протянула ему, как взрослому, руку помощи; с ней я забыл, что я „маленький“; и оттого-то лишь с ней я был маленьким (без кавычек); с ней с одной не ломался я…» [210].
Трагическая раздвоенность, «безъязыкость», неприменимость внутреннего опыта порождали серьезную опасность: «маска» прирастала к лицу и грозила стать натурой. Так еще в раннем детстве Белым была пережита проблема отсутствия языка – словесного и поведенческого – который был бы способен увязать два мира (внутренний и внешний), два «Я» (детское и социализированное, взрослое), два опыта (изначальный, младенческий, и предзаданный культурой). Не удивительно, что, создавая в тридцатипятилетнем возрасте книгу, посвященную воспоминаниям детства, он с не меньшей остротой, чем когда-то в детстве, поставил перед собой проблему языка .
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: