Артемий Магун - «Опыт и понятие революции». Сборник статей
- Название:«Опыт и понятие революции». Сборник статей
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:НЛО
- Год:2017
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Артемий Магун - «Опыт и понятие революции». Сборник статей краткое содержание
«Опыт и понятие революции». Сборник статей - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Аскетическая печаль, самоотречение возникают у него [Левина] из нетерпения, из мысленного перескакивания через современную ступень развития. Это мысленное забегание вперед, этот взгляд, непрестанно направленный в будущее, не только субъективно оправданы, но и объективно необходимы. Сознательное переустройство социальной действительности, экономики и людей было бы невозможно без такого мысленного предвосхищения будущего [69].
Лукач применяет к Платонову центральную идею “Истории и классового сознания”: предвосхищение будущего дает пролетариату как классу возможность тотального, органического осмысления действительности. Страдание пролетария, человека-вещи, дает ему, парадоксальным образом, точку зрения, с которой он распознает господствующее отчуждение и заглядывает в неотчужденное будущее.
Негативность настоящего следует тогда из позитивности будущего; мы страдаем потому , что мы уже одной ногой стоим в будущем и поэтому знаем, что можно по-другому, можем сравнивать настоящее с реальным идеалом. Плач и ламентация революционного субъекта есть знак того, что он уже сам поднялся над собственной ситуацией; это знак движения к лучшему.
В то же время Лукач отмечает, что в случае Левина негативность, пожалуй, несколько гипертрофирована и, в полном соответствии с диалектикой, может и разрушить то будущее, отзвуком которого она является. Он критикует за это Левина, но не Платонова — хотя, зная другие тексты Платонова, можно и ему адресовать подобную критику. И тем не менее Лукач согласен с Платоновым, а именно с теми его высказываниями 1930-х годов, которые критикуют меланхолию и нигилизм.
Лукач дает оптимистическое и позитивное толкование пессимизма, связывая его с неким существенным анахронизмом настоящего, его неодновременностью себе. Обосновано ли такое прочтение поэтики Платонова? В целом, да. Но оно, во-первых, не объясняет ее эксцессов — смерти эсесерши и Дванова, смертной тоски симпатичных персонажей и т. д., а вовторых, испрямляет амбивалентность поэтики Платонова, в которой отрицательное, в его неустойчивости и спектральности, то отвергается, то утверждается. Отсюда и мотив странствия — герои Платонова, и в частности Левин (который “странствовал с этой котомкой, и никогда она не полнела от богатства, только окружающее государство добрело от богатства” [70]), это всегда — “странники”, бесприютные создания, направление деятельности которых неопределенно. Странствия персонажей обозначают у Платонова призрачность и незавершенность самих образов, лишенных как бы всякой точки сборки. В-третьих, Лукач односторонне рассматривает время как обращенное в будущее — черта философии истории той эпохи, которая роднит Лукача, например, с Блохом и Хайдеггером. Но на чем основана эта асимметрия? Не подрывает ли она справедливое желание Лукача найти в Левине органического воспитателя, по сути органического интеллектуала? Ведь чтобы быть “органичным”, нужно не только будущее, но и прошлое, их взаимная диалектика.
Тем более, что у Платонова речь о прошлом как раз идет: он говорит про Левина, что, “[м]ожет быть, именно тогда — в детстве — его душа была потрясена настолько, что начала разрушаться и заранее почувствовала свою далекую смерть” [71](это когда ему нанесли в школе антисемитское оскорбление). Тогда получается, что сила негативности идет из прошлого, как неодолимая сила, жаждующая справедливости и искупления — концепция истории “побежденных”, которую позднее противопоставит Лукачу и Хайдеггеру Вальтер Беньямин [72]. Но важнее даже то, что ни будущее, ни прошлое не существуют в настоящий момент в полной мере. Они возникают для нас лишь как усилия, сознательные или бессознательные, самого человека, который, забегая вперед или отступая назад, соотносится с собой — а также с другим в себе и с собой в других, — образуя субъект, а через индивидуальную субъективность, и коллектив:
[О]н верил, что преходящему, временному человеку жить самому с собой нечем. Настоящие, будущие люди, может быть, уже родились, но он к ним себя не относил. Ему нужно было круглые сутки отвлекаться от себя, чтобы понять других; ущемлять и приспосабливать свою душу ради приближения к другой, всегда завороженной, закутанной человеческой душе, чтобы изнутри настроить ее на простой труд движения вагонов. Чтобы слышать все голоса, нужно самому почти онеметь [73].
Отрицание предстает здесь не как утопическая сила будущего, а как осознаваемая деятельность конечного существа по самоотношению как саморазрушению, происходящая из задач лидерского, но в то же время коммунистического объединения с другими. И здесь мы переходим к еще одной интересной трактовке платоновской негативности, уже не связанной напрямую с формой времени.
2. От объективных трактовок негативности перейдем к функциональным . Американский исследователь Платонова Джонатан Флетли в книге “Аффективная картография” [74]ставит вопрос о происхождении платоновской “революционной тоски” и отвечает на него: тоска у Платонова есть коллективистский, объединяющий аффект. Цель Платонова как писателя — и передать, и сформировать общность людей, которая выходила бы за рамки простого гражданского “товарищества” и имела бы под собой аффективную почву. Событие характеризуется не только сломом времен, но и перемешиванием, сплавлением своих элементов. Парадоксально, но именно негативная эмоция тоски, по Флетли, лучше всего подходит, чтобы взорвать границы индивидуума и открыть его навстречу другому. “Чевенгур” оказывается тогда эпосом о дружбе Дванова и Копенкина, дружбе, граничащей с гомосексуальной связью героев.
По Флетли, такая коммунистическая сущность тоски отличается и от апокалиптической настроенности отца Дванова, рыбака из “Чевенгура”, и от траурно-компенсаторной практики его приемного отца Захара Павловича. В отличие от них, “Саша Дванов развивает меланхолическую практику, которая толкает его к коллективности, делая его сопричастным не только людям, но также повседневным объектам, машинам и животным” [75]. Соответственно, раскол человека пополам, как, например, в образе “евнуха души”, трактуется Флетли как условие сообщения с другим — рефлексивная субъективность и сообщество предстают как два аспекта единого целого.
Интерпретация Флетли очень убедительна, и моя задача здесь состоит в том, чтобы дополнить коллективистскую функцию тоски ее субъективирующей функцией. Два вопроса можно тем не менее Флетли задать. Во-первых, в чем источник тоски — помимо ее функции? На этот вопрос Флетли дает достаточно тривиальный ответ, связывая тоску с трауром и потерей, которые считает характерными для революционного события. Во-вторых, почему тоска рассматривается только как коллективизирующий аффект? При том, что аффект этот подчеркнуто негативный, представляется, что он должен разделять с тем же успехом, что и сплачивать: “ищущая” тоска порождает, а не только отражает потерю, и навязчиво упоминаемое одиночество платоновских героев обязано мощной диссоциирующей силе тоски, резонирующей в них как эхо катастрофического события. Поэтому тоску, аффект, изолирующий и одновременно открывающий человека миру, нельзя рассматривать с такой однозначной нежной симпатией, как это делает Флетли. Напротив, надо рассматривать ее как эстетический аффект, который призван прорабатывать тревогу, но в то же время выталкивать из нее читателя, выводить читателя из пространства произведения в жизнь свершений, из трогательного товарищества во впускающую пустоту одиночества.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: