Дмитрий Токарев - Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета
- Название:Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2002
- Город:Москва
- ISBN:5-86793-172-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Токарев - Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета краткое содержание
Даниил Хармс и Сэмюэль Бсккет ничего не знали друг о друге. Тем не менее их творчество сближается не только внешне — абсурдностью многих текстов, — но и на более глубинном уровне метафизических интуиций. Оба писателя озабочены проблемой фундаментальной «алогичности» мира, ощущают в нем присутствие темно-бессознательного «бытия-в-себе» и каждый по-своему ищут спасения от него — либо добиваясь мистического переживания заново очищенного мира, либо противопоставляя безличному вещественно-биологическому бытию проект смертельного небытия. Монография Д. В. Токарева, исследующая философские основы «абсурдного» творчества Хармса и Беккета, адресована литературоведам, философам, историкам современной культуры.
Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
У человека из Люксембургского сада («Тошнота») в голове «шевелятся мысли краба или лангуста»; Моллой, передвигающийся на своих костылях, напоминает краба физически:
Я лежал ничком, костыли служили мне абордажными крючьями. Изо всех сил я метал их вперед, в подлесок, и когда чувствовал, что они зацепились, подтягивался на кистях.
(Моллой, 97)Судорожный характер бега присущ и мышам и крысам.
Мышь бегает как заводная. И боятся именно бегущей, мечущейся мыши или крысы. Достаточно вообразить, что у мыши иные ноги, что она ходит как другие, более крупные животные, — и все, что есть в ней неприятного, пропадает.
(Чинари—1, 87)Беккетовскому герою мыши и особенно крысы симпатичны: он и сам передвигается, да и объясняется, судорожными рывками. Сэм и Уотт кормят водяных крыс прямо с рук, в их присутствии они чувствуют себя ближе всего к Богу ( Уотт, 160). Последнее не должно удивлять: крыса — это материализация бесформенного [458], а Бог Беккета — Бог абсурдный, не имеющий, как сказал бы Хармс, никакой «определенной фигуры» [459].
Александр Введенский тоже писал о мышах, причем в сугубо положительном контексте.
Если с часов стереть цифры, если забыть ложные названия, — рассуждает он, — то уже, может быть, время захочет показать нам свое тихое туловище, себя во весь рост. Пускай бегает мышь по камню. Считай только каждый ее шаг. Забудь только слово каждый, забудь только слово шаг. Тогда каждый ее шаг покажется новым движением. Потом, так как у тебя справедливо исчезло восприятие ряда движений как чего-то целого, что ты называл ошибочно шагом (ты путал движение и время с пространством, ты неверно накладывал их друг на друга), то движение у тебя начнет дробиться, оно придет почти к нулю. Начнется мерцание. Мышь начнет мерцать. Оглянись: мир мерцает (как мышь).
(Чинари—1, 544)Введенский явным образом основывается здесь на идее Друскина о том, что достичь вечности можно за счет «вырывания» отдельного мгновения из ряда подобных ему: тогда каждое мгновение будет вмещать в себя все богатство «чистого» мира. Друскин и Введенский не предусмотрели, однако, одной вещи: разрушение временной структуры может привести к стабилизации бытия, движение перестанет быть линеарным, но при этом станет судорожным, конвульсивным, как у мыши, или же колыхательным, как у змеи [460]. Друскин говорил, что скука появляется тогда, когда мы связываем мгновения между собой; но ведь безличная, родовая, растительная жизнь тоже скучна, она протекает между пальцев, как сон, как «бесконечный миг». Растения тем и отличаются от животных, говорит Липавский, что «для них нет времени: все для них протекает в единый бесконечный миг, как глоток, как звук камертона» ( Чинари—1, 81). Такая жизнь не имеет центра, вот почему, кстати, беккетовский Безымянный все время пытается установить, находится ли он в центре или нет.
Симптоматично, что Безымянный постепенно обретает форму говорящего шара, наполненного слизью:
Да, я поистине купаюсь в слезах, — утверждает он, чтобы тут же опровергнуть свое утверждение. — Они собираются в моей бороде, и оттуда, когда ее переполняют, — нет, никакой бороды у меня нет, и волос тоже нет, большой гладкий шар на плечах, лишенный подробностей, не считая глаз, от которых остались одни глазницы. И если бы не слабые свидетельства ладоней и подошв, отвести которые до сих пор не удалось, я бы с удовольствием решил, что по форме, а возможно и по содержанию, я представляю собой яйцо, с двумя отверстиями, расположение которых не важно, чтобы не дать ему лопнуть, ибо его содержимое жидкое, как слизь.
(Безымянный, 336)Вообще, шарообразность, или, как говорит Липавский, «пузырчатость», является основной формой живой консистенции.
Но она обычно недостижима из-за неравномерности окружающей среды (земное тяготение, пограничность земли и воздуха, движение вперед). В соответствии со всем этим пузырчатость превращается в то, что можно назвать «обтекаемостью». Но всюду, где живая ткань остается непрактичной, неспециализированной и верной себе, она приближается к форме пузыря. И там, как известно, она наиболее эротична.
Страх перед пузырчатостью не ложен. В ней действительно видна безындивидуальность жизни. Размножение и состоит в том, что в пузырьке появляется перетяжка и от него обособляется новый пузырек.
(Чинари—1, 85)Там, где находится Безымянный, земное тяготение уже не действует, между воздухом и землей нет четкой границы, а движение превратилось в стазис. Будучи шаром, наполненным слизью, Безымянный в принципе обладает способностью размножаться, исторгая из себя такие же бесскелетные организмы, как и он сам. Стоит добавить, что неконцентрированной жизни должны соответствовать, по мысли Липавского, «специфические звуки: хлюпанье, глотанье, засасывание, — словом, звуки, вызываемые разрежением и сдавливанием» ( Чинари—1, 84–85). Действительно, слово «высасывание» дважды встречается в беккетовских текстах: в пьесе «Счастливые дни» и радиопьесе «Зола». Персонажи этих произведений как бы «высосаны» бытием-в-себе, безындивидуальной, «темной» жизнью.
Кровь, которая покидает тело, также живет безличной жизнью:
Медленно выходя из плена, кровь начинает свою исконно, уже чуждую нас, безличную жизнь, такую же, как деревья или трава, — красное растение среди зеленых.
(Чинари—1, 81)В сказке об уснувшем царстве каталепсия времени наступает от того, что красавица уколола себе палец; в «Тошноте» Рокантен всаживает себе в ладонь перочинный нож, хотя, в отличие от красавицы, делает это осознанно, стремясь прорвать самодостаточность своего тела, переполненного жизненными соками. Он ощущает, как лужица беловатой жидкости обволакивает его язык, как влажный жар грязнит его рубаху, как теплое сало лениво переливается внутри тела. Кисти его рук напоминают ему опрокинувшегося на спину краба, перебирающего лапками:
Я вижу кисть своей руки. Она разлеглась на столе. Она живет — это я. Она раскрылась, пальцы разогнулись и торчат. Рука лежит на спине. Она демонстрирует мне свое жирное брюхо. Она похожа на опрокинувшегося на спину зверька. Пальцы — это лапы. Забавы ради я быстро перебираю ими — это лапки опрокинувшегося на спину краба. Вот краб сдох, лапки скрючились, сошлись на брюхе моей кисти. Я вижу ногти — единственную часть меня самого, которая не живет. А впрочем. Моя кисть перевернулась, улеглась ничком, теперь она показывает мне свою спину. Серебристую, слегка поблескивающую спину — точь-в-точь рыба, если бы не рыжие волоски у основания фаланг. Я ощущаю свою кисть. Два зверька, шевелящиеся на концах моих рук, — это я. Моя рука почесывает одну из лапок ногтем другой. Я чувствую ее тяжесть на столе, который не я. Это ощущение тяжести все длится и длится, оно никак не проходит. Да и с чего бы ему пройти. В конце концов это невыносимо…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: