Вячеслав Рыбаков - На мохнатой спине (журнальный вариант)
- Название:На мохнатой спине (журнальный вариант)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ЗАО «Журнал «Нева»
- Год:2016
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вячеслав Рыбаков - На мохнатой спине (журнальный вариант) краткое содержание
Пронзительная и страстная сюрреалистическая мелодрама о любви, верности, свободе, коммунизме и национальной гордости. Действие происходит во времена пакта «Молотов-Риббентроп», которому наконец дано истинное объяснение
На мохнатой спине (журнальный вариант) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Он помолчал, крутя рюмку в руках. Потом взял было двумя пальцами дольку сыра, подержал и опять отложил.
— Стареет девка и переживает, что стареет… Может, ей кажется, что ты к ней теперь только из жалости?
— Да ведь в человеке столько намешано, что и не разберешь. Может, и за жалость иногда сердце зацепит, как рыбу за губу, — а когда дернешь, сердце-то все целиком ловится. Мне ее и впрямь жалко бывает — хоть сам плачь. Так мне ее всю жизнь жалко было, еще с тех времен, когда она, девчонка, в шинели и сапогах степную грязь месила…
— Вот этого не надо, — отрезал он. — Жалость — плохое чувство, гадкое. Ваш же Достоевский, помнится, писал, что жалость унижает.
— Не читал, но если так, то это он, наверное, в казино продулся в пух и прах и весь свет возненавидел, вот и ляпнул. Есть простая русская песня, папа Гриша: жалею — значит люблю. В ней знания человека в сто раз больше, чем во всем Достоевском. Слушай, жалость и сострадание — синонимы? А жалость и сочувствие? А какая может быть любовь без со-страдания и со-чувствия? Только та, о какой ты сначала говорил: на перине так на перине, в тачанке так в тачанке…
Его взгляд мечтательно помутнел. Потом, встряхнувшись, он разлил еще по одной. Махнули и эту. Голова поплыла.
— Эх, да я понимаю тебя, — слегка осипнув, начал тесть по кругу. — Последние годочки идут… Даже завидую, честное слово. Будет-то еще хуже, будет совсем кирдык.
Он сказал это так, будто ждал и дождаться не мог, когда моим способностям настанет кирдык.
— Нет, ты не увиливай, — во хмелю я тоже умел быть настырным. — Скажи сам — если бы тебя кто-то вот сейчас пусть хоть из жалости полюбил? Ты бы в ответ расстрелял, что ли, перед строем? За унижение?
— Расстрелял не расстрелял, но задницу веником надрал бы.
— Экий ты европеец, однако. Садомазо…
— Мы всегда были форпостом европейской цивилизации на востоке, — вдруг сообщил он. Тоже, видно, захмелел. Но я не дал себя сбить.
— Нет, ты скажи. Вот сейчас пришла бы к тебе молодая, красивая и прошептала застенчиво: я все понимаю и влюбиться в вас на всю жизнь, конечно, не могу, но вы замечательный человек, герой Гражданской, и лагеря избежали лишь каким-то чудом, и дочку хорошую воспитали, и вообще вы столько вынесли, столько пережили, столько дел переделали… И вот я пришла, и делайте со мной, что вам заблагорассудится, а я только счастлива буду, что бескорыстно подарила радость хорошему человеку на склоне его лет…
У комиссара отвисла блестящая от слюны губа.
А я осекся, потому что понял: я не про него говорю, а про себя. Не ему мечту подсовываю для примера, а про свою рассказываю.
А он точно так же малость раньше открылся — форпост он, и точка…
Все-таки о чем бы мы ни говорили: о философии, о психологии, о политике, о полетах в стратосферу, о повышении трудовых показателей — мы только о собственной душе говорим. Пытаемся про нее миру рассказать под любым предлогом, любым соусом и даже сами этого не сознаем. И никак иначе. Сквозь любую тему душа просвечивает. Из одной по пояс высовывается, точно через окошко вовсе сбежать решила, из другой — только глазком высверкивает, как мышка из норки… Но из любой.
Некоторое время мы сидели молча и думали каждый о своем. Потом он глубоко вздохнул, точно просыпаясь от сладких грез. Да так оно, похоже, и было.
— Не устоял бы, — честно сказал он. И печально усмехнулся: — Только мне б, наверное, даже тут ничего не обломилось. Поздно. Знаешь, как говорят: раньше ссал — боялся забор смыть, а нынче ссу — боюсь носки закапать… Так ты что — не устоял?
— Да ко мне и не приходил никто, папа Гриша… — ответил я.
— Сколько ж ты меня этим Гришей срамить будешь, — вдруг возмутился он. — Гжегош я, Гжегош! Вспомни наконец! До Лубянки еще мог кой-как на Гришу откликаться, но уж теперь — не-ет… Дудки! Ты мне скажи вот, скажи, казенный человек, до постов дослужившийся. За что мы кровь проливали? За новый мир или за то, чтобы вашу русскую империю подлатать?
— Опять ты за свое…
— А за чье же мне? За твое, что ли? О бабах уж поговорили.
Я понял: ненароком припомнив, что ему ничего не светит даже в той райской ситуации, которую я нам придумал, он вынь да положь должен был чем-то утвердиться.
Тем более что, верно, решил, будто я это не придумал, а случай из жизни рассказал.
Да притом у меня еще не кирдык.
— Чтобы новый мир построить, одних митингов и расстрелов мало, — терпеливо сказал я, с лязгом передернув в душе стрелки разговора. — Вот в чем беда, папа Гжегош. Нужна индустрия. Нужна оборонка. Нужна наука и ресурсы к ней. Организация нужна, как часы. Урожаи чтобы росли и поезда чтоб ходили. Стало быть, нужно государство, причем настолько сильное, чтобы старый мир в него и сунуться не смел. Но когда такое государство возникает, ему становится до лампочки новый мир. Его и старый вполне устраивает. И вот по этому лезвию надо ухитриться проскочить. Трудно. Страшно. То в одну сторону заносит, то в другую. То к мечте, которая бессильна, то к силе, которая ни на что доброе не годна. Но иного пути нет вообще.
— Как сложно у тебя все, — брезгливо сказал он.
Снаружи совсем уж стемнело, и в окнах напротив то тут, то там принялись зажигаться беззвучные, манящие чужим уютом огни. Но мы не включали свет. Бутылка и рюмки мерцали, и потерять их было нельзя. А то, что нам мерещилось, не помог бы высветить никакой абажур.
— А я теперь, знаешь, рад, что паны накостыляли вашему Тухачевскому, — сказал он перехваченным голосом. Откашлялся. — Раньше переживал, мучился… А теперь думаю — правильно. Все ж таки Польша уцелела.
Я глубоко вздохнул и досчитал до десяти. Потом напомнил:
— Панская.
— Панская, конечно, — согласился он. — Но, главное, все-таки польская.
— Кто скажет слово «русский» в положительном смысле, того шлепну, — напомнил я. — «Русский» — значит «царский»! А польский — значит панский? Не надо ли шлепнуть того, кто скажет слово «польский» в положительном смысле?
Мне казалось — аргумент неопровержимый. Но это только в моей системе координат. У него была иная. Он и ухом не повел.
— Даже сравнивать нельзя, — отрезал он.
Я уже не мог сдаться.
— Почему, собственно?
— Потому что национальная диктатура уж всяко лучше интернациональной тирании.
— Да чем же лучше?
— А тем, что у нее есть Родина, Ойчызна, а у интернациональной тирании — одни только красивые дурацкие сказки.
Я покачал головой.
— Чтобы ты оказался прав, осталось доказать две пустяковины.
— Ну?
— Первая — это что коммунизм всего лишь красивая сказка, вокруг которой сплотилось много очень глупых людей.
— А вторая?
— А вторая, что Ойчызна — это НЕ красивая сказка, вокруг которой сплотилось много очень глупых людей.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: