Елена Штакеншнейдер - Дневник и записки (1854–1886)
- Название:Дневник и записки (1854–1886)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ACADEMIA
- Год:1934
- Город:Москва, Ленинград
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Елена Штакеншнейдер - Дневник и записки (1854–1886) краткое содержание
Дневник и записки (1854–1886) - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Нет ничего между нами общего, мы так разошлись, что каждое сближение кажется оскорблением скорее, чем добром, а между тем это присутствие нищеты, невежества, это страшное невежество щемит душу, мешает, как бельмо на глазу; с него не отвести глаз, оно мучит, давит. Этот пышный дом — и подле несчастная избушка. Эти пышные люди — и подле эта грязь, этот смирный вид, это ломание шапок! Скорее хочется отстраниться, чем приложить свою руку. Совестно! Не даром пословица: сытый голодного не понимает.
Зайдешь к больному, заглянешь глубже, в самый быт, и еще хуже, руки опускаются. Танцовала рыба с раком, а петрушка с пастернаком. Нет, вернее, сказать: танцовала рыба с петрушкой, а рак с пастернаком.
Вечер.
Вам не нравится много слов и мало дела. Самые слова не нравятся, они кажутся не теми, найдите те. Почувствовать легко, определить, что надо, словами — трудно. Слов много, слишком много, они все теснятся, кроме настоящего, Лавровы не едут и не отвечают на мою записку; неужели они рассердились, на эту глупую поездку в этот глупый Дудергоф, на этот глупый праздник.
В «Кладарадаче» [288]напечатано, что Машу Михаэлис высекли за букет, и нарисовано, как секут; что за пошлость!
21 августа.
Странно подумать, но. Иван Карлович сам мне говорит, что студенческая история и наш нигилизм, и наши пожары и прокламации — все это польские дела. Пусть будет так, что касается пожаров и прокламаций, но нигилизм и студенческую историю старшее поколение посеяло собственноручно, или собственноустно. Это молодые всходы семян, брошенных им, и я знаю, и я видела), что Иван Карлович выходил сеять [289]. Если в его руку было вложено польское семя, — очень смешно!
В 1861 году на поляков смотрели не так, как смотрят теперь, в 1864 году. Их тогда не любили, по старой памяти, по преданию, инстинктивно, но во имя прогресса, свободы, во имя многих прекрасных слов — силились полюбить.
Теперь отношения яснее обозначились, инстинктивное отвращение оправдало себя и уже не скрывается. Прогресс и прочее — скинуты, как парадное платье, и заменены преданием, этим покойным халатом. Теперь прогресс надобно спрятать под спуд, благо он из моды вышел. Чем все были увлечены тогда? Какой перец попал в пищу и возбудил до такой степени жизненную деятельность? Какой девятый вал нес все наше общество? Если бы не было за ним теперешней реакции, можно было бы подумать, что все идет своим чередом; что это не преждевременное возбуждение, но совершенно нормальный ход. До реакции многие и думали так, и радовались. Господь, утешь их!
Но все же старшее поколение и в самом увлечении своем не совершенно, забывало осторожность, оно было часто неосторожно на словах, редко на деле. Совсем не то поколение молодое. Оно на самом деле протянуло руку студентам-полякам, и, когда товарищи студенты неохотно принимали ее, пошли за ними в их церковь, чтобы большинством подкрепить несколько опасное дело, чтобы опасность разделить с ними, если нужно, чтоб закрепить союз.
Я сама видела, как они шли по Невскому. Студенты, студенты, студенты, все в католическую церковь. Я сидела тогда в карете перед магазином Алпатова, где мама покупала чай.
Это была странная выходка, на трезвый взгляд даже довольна безобразная. Наши студенты хорошо делали, что сближались с товарищами, но что служили они панихиду по убиенным полякам, — было бы натяжкой, если бы не было демонстрацией; а на демонстрацию можно бы было найти и другой случай, — их было довольно.
Правительство смолчало, тогда, сорвало гнев свой на одном Андрюше, да несколько поляков было взято [290]. А наши студенты не удовольствовались своим пилигримством. Они еще письменно изложили свой подвиг, и скрепили своими именами. Но вот как все было, — ведь все стушевывается временем, забывается, лучше же рассказать, что еще помнится.
Студенты ходили служить панихиду [291], должно быть, в средине марта 1861 года. Помню, что день был чудесный и что их шло очень много и что это было часу в третьем, в самый разгар гулянья. В церкви они пели польский гимн.
В их числе было несколько кадет. Один полковник вошел в церковь и, увидав, что там: происходит, и заметив кадет, принялся записывать их имена. Студенты ловким маневром укрыли собой кадет и, став между ними и полковником, теснили его помаленьку, и вытеснили, наконец, на паперть и с паперти; он, говорят, упал, или чуть не упал (уж я теперь не помню) на улицу. Конечно, все это не обошлось без крупных слов, на полковник уехал, не записав никого.
Вечером мы были у Ливотовой. Там только и говорилось, что о подвиге студентов. Кто этот полковник? В «Колокол» его! Подавайте нам его имя! — кричали самые горячие. Но имен никто не подал, и горячие кипятились понапрасну.
Что такое это было? Слышите этот восторг, это одобрение всего, что сделали студенты, негодование против полковника и нынешнее негодование тех же самых людей против Маши Михаэлис, бросившей букет Чернышевскому. И это не единственный пример поощрения старшим поколением молодого поколения. И ему ли теперь отрекаться от своего произведения, от своих собственных детей, незаконных, может быть, но все же своих, и сваливать все на поляков. Или оттого старое поколение и отрекается от молодого, что оно незаконное? Полноте, ведь это грех юности. И кто господу не грешен, царю не виноват!
Про царя я вспомнила, ей-богу, вам не в упрек.
Среда, 26 августа.
Вчера, в проливной дождь и совершенно неожиданно приезжали Лавровы. Мы им весьма и весьма обрадовались. Они привезли «Небожественную Комедию» Красинского, и Лавров ее прочитал. У него она в рукописи переведена, не знаю, кем, для «Заграничного Вестника», но, вероятно, не пройдет цензуру. Не то, чтобы направление в ней было нецензурно, но слова иные нецензурные, а из песни слова не выкинешь. Красинский — мессианист, и свое направление дал и драме. Эта драма — борьба 1848 года, представленная чрезвычайно фантастически. Вообще во всем произведении сила фантазии изумительна и чрезвычайно изящна.
Вторник, 1 сентября.
Говоря с Лавровым, я часто переношусь мыслями в прошлое, и думаю: подле меня сидит Осипов. Я нахожу большое сходство между Осиповым и Лавровым [292]. Лавров к разговору относится точно так же, как относился Осипов. После Осипова со сколькими я сходилась, с кем ни разговаривала, но только в одном Лаврове нашла то, что потеряла в Осипове, чем он меня избаловал. Это особенное понимание, это интересование разговором. Для Осипова и Лаврова каждое слово имеет смысл, для всех других, кажется, только некоторые слова. С ними разговор идет легко, не затрудняясь, не спотыкаясь. С ними я чувствую себя на ровной дороге, на твердой почве, а главное, я знаю, что с ними не потеряется ни одного слова, ни одного оттенка; это умы глубоко симпатические. Но разница между ними та, что Осипов всегда был одинаков, а Лавров иногда бывает не в духе, и тогда не понимает ничего, и с ним тогда приходится спотыкаться, как с другими.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: