Денис Сдвижков - Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции [litres]
- Название:Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции [litres]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент НЛО
- Год:2021
- Город:Москва
- ISBN:9785444814567
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Денис Сдвижков - Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции [litres] краткое содержание
Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции [litres] - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
В центре интеллигентского дома – кабинет. В отличие от королевского дворца, где символическое значение кабинета уступает спальне, и от конторских кабинетов экономического среднего класса, «у особ ученых габинет есть средоточие науки», – пишет в «Некоторых выражениях, расположенных по алфавиту» (1791) Францишек Салери Езерский. Русский кабинет в начале XVIII века приходит к нам в этой полонизированной форме, меняя затем в начале г на к . Кабинет постепенно «приватизируется», все реже обозначая «Кабинет Е. И. В.» и все чаще – кабинеты в частных домах. Сначала аристократических, а потом и попроще. Кабинет по определению считается отцовской территорией, но и первая в России женщина с академической степенью доктора, Софья Ковалевская, «вернувшись домой, сидела теперь в покойном кресле перед затопленным камином и с удовольствием оглядывала свой нарядный кабинет. После пятилетнего мытарства по различным меблированным комнатам у немецких хозяек я была теперь довольно чувствительна к новому для меня удовольствию своего уютного уголка».
Как для любой жизни, для кабинетной характерно сочетание противоположностей. С одной стороны, она символизирует приватность пространства, тишину, уединение: «И в сладкой тишине / Я сладко усыплен моим воображеньем» или «Как ему хорошо в этой лабораторной тишине!» (это Петр Боборыкин о своем герое-химике). С другой – кабинетная пыль ( pulvis eruditus Цицерона) соотносится с тщетой и прахом: кабинетную ученость характеризует оторванность от мира, от света во всех смыслах этого слова, от публики. В кабинете франта Евгения Онегина в изобилии пилочки, щетки и духи с бронзой и хрусталем, но, лишь став затворником, он в том же «молчаливом кабинете» отдергивает занавеску от полки книг «с пыльной их семьей», читая Гиббона, Руссо, Мандзони, Гердера, Шамфора и далее по списку. У самого Пушкина, впрочем, на рабочем столе вперемежку с «принадлежностями уборного столика поклонника моды дружно лежали Montesquieu с <���…> „Журналом Петра I“; виден был также Alfieri, ежемесячники Карамзина и изъяснение слов, скрывшееся в полдюжине русских альманахов». Но в дальнейшем негласный закон ригоризма разрешает такие вольности только гениям, остальным предписан «творческий беспорядок», но без смешения жанров.
Материальные условия свидетельствуют об огромном разрыве условий жизни. К жалованию русского ординарного профессора добавляются подъемные на новом месте, нередко казенные квартиры (и дрова), а также гонорары от студентов, достигавшие на многолюдных факультетах значительных сумм, плюс особые льготы для служащих в образовании на пенсии (после 25 лет службы – размер полного оклада). Тогда как учитель получал в российском городе в начале XX века в среднем раз в шесть раз меньше чистого жалованья ординария, а на селе этот разрыв еще более увеличивался – не говоря уже об учительницах. Деньги на грани и за гранью прожиточного минимума, бывали даже случаи голодной смерти; около трети учителей жили бобылями, просто не будучи в состоянии позволить себе завести семью.
Немецкая солидно финансируемая образовательная система в этом смысле – образец для всеобщего подражания. Но и в Германии разрыв в доходах внутри образованного сословия велик: у приват-доцентов в сравнении с профессорами и у учителей начальных школ, этих первых кандидатов на должность немецкого «интеллектуального пролетариата», в сравнении с учителями гимназий он ниже в десять-двадцать раз. В целом эта ситуация характерна для социальных групп, которые складываются не на основе рыночных капиталистических механизмов: столь же разномастно, к примеру, выглядит дворянство.
В то же время, несмотря на распространенные и в России дискуссии на тему «интеллектуального пролетариата», «перепроизводства интеллигенции», рынок интеллигентского труда в империи оставался достаточно емким. Это касалось не только академической интеллигенции – при хроническом дефиците в начале XX века преподавательских кадров как в высших учебных заведениях, так и в еще большей степени в гимназиях, – но и интеллигенции технической. В последнем случае рынок труда поглощал, помимо специалистов из русских губерний, и массу поляков, и тысячи немецких, французских, бельгийских профессионалов.
Не только революционный романтизм первых поколений интеллигенции, но и чеховское отшатывание от пошлости – «нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем» («Учитель словесности», 1894) – стали уже, наконец, приедаться. «Провинциальная психология старотипного русского интеллигента, воспитанного на Чернышевском и Михайловском, начала постепенно перерождаться», – свидетельствовал о 1910‐х годах Федор Степун. «Всем осточертел старый интеллигентский аскетизм, захотелось чистого белья и ванной комнаты при квартире», – негодует, с другой стороны, корреспондент «Киевской мысли» Антид Ото alias Лев Давидович Троцкий (1912).
А интеллигентный дом ? Вот наудачу из поисковика по этому запросу: «Я огляделась. Старый интеллигентный дом с множеством книг, с цветами, с гравюрами, дом, впитавший в себя многие традиции русской интеллигенции». Или: «интеллигентный питерский дом. Темнокрасный Ромен Ролан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский». И понятливый читатель «из своих» сразу должен признать тут советские собрания сочинений, обычно «полные», главный символ статуса домашней библиотеки, отвечавший дореволюционным приложениям к «Ниве». Тот же Валентин Катаев, как оказалось на ностальгическом склоне лет, вовсе даже «в своих книгах часто описывал русские интеллигентные семьи. Прообразом для меня служила наша семья – папа, мама, тепло семейных отношений, царившее в нашем доме, глубочайшая порядочность, бескорыстие. С детства я слышал имена Пушкина, Гоголя, Толстого, Лескова. В книжном шкафу стоял двенадцатитомный заветный Карамзин». Заметьте этот name-dropping, черточка характерная: набор авторов характеризует «направление», «заветный» говорит о диссидентстве («Историю государства Российского» как «реакционную» при советской власти переиздали только под ее занавес), коленкоровые корешки свидетельствуют о солидной интеллигентской родословной. Но грань тонка, и важно различать нюансы: «мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон» в «Белой гвардии» – это уже подделка под интеллигентский дом, аналог советских книжных дефицитов, поставленных на полку (в стенку) для статуса. Безошибочным критерием долго оставались неразрезанные страницы, но и тут, бывало, уляжешься и начнешь «читать в том особом состоянии полудремы, когда лень перелистывать страницы подряд и, чтобы не утруждать себя, предпочитаешь пропускать неразрезанные», – признается Стефан Цвейг. Так или иначе, цитаты подтверждают и без того очевидное: главный признак интеллигентного дома – это, разумеется,
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: