Виктор Серж - От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера
- Название:От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Праксис; Оренбург. кн. изд-во, 2001. — 696 с.
- Год:2001
- Город:Оренбург
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Виктор Серж - От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера краткое содержание
Он принадлежал к международному поколению революционеров первой трети ХХ века, представители которого дорого заплатили за свою попытку переделать мир, освободив его от деспотизма и классового неравенства. На их долю пришлись великие победы, но за ними последовали самые ужасные поражения и почти полное физическое истребление революционного авангарда тоталитарными режимами. Виктор Серж оказался одним из немногих участников Левой оппозиции, кому удалось вырваться из застенок сталинизма. Спасла его популярность и заступничество Ромена Роллана. И именно потому его воспоминания так важны для нас.
От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Знаю, что накануне он провел горький вечер, пил, оправдывался перед друзьями, а те жестоко твердили ему: «Конченный ты человек. Исписался ты, брат, исписался на газетные однодневки…» У меня был с ним лишь один значительный разговор. Маяковский был недоволен большой статьей в «Кларте», которую я ему посвятил, когда он еще не был известен на Западе.
— Почему вы пишете, что мой футуризм — не что иное, как пассеизм?
— Потому что ваши самые дерзновенные гиперболы, крики и образы — все это насыщено самым обескураживающим прошлым… Вы пишете:
В душах
Пар и электричество…
Вы действительно этим довольны? Разве это не самый ограниченный, самый старообразный материализм? Он умел декламировать перед толпой, но не спорить.
— Я — материалист! Футуризм — материалистичен! — Мы расстались сердечно, но он стал настолько официальным, что я больше не виделся с ним, и друзья юности тоже оставили его.
Я больше не виделся и с Горьким, вернувшимся в СССР ужасно переменившимся. Мои близкие родственники, знавшие его с юности, перестали общаться с ним с того дня, когда он отказался выступить в защиту пяти приговоренных к смерти по Шахтинскому делу. Он писал плохие статьи, полные режущих софизмов, оправдывая чудовищные процессы советским гуманизмом! Что происходило в его душе? Нам было известно, что он продолжает брюзжать, раздражителен, что обратная сторона его суровости — протест и страдание. Мы говорили друг другу: «Однажды он взорвется!» И он действительно, в конце концов, незадолго до своей смерти разругался со Сталиным. Но все его сотрудники по «Новой жизни» [1-325] 1917 года исчезали в тюрьмах, а он ничего не говорил. Литература гибла — он молчал. Я случайно увидел его на улице. Один, откинувшись на заднее сиденье «линкольна», он показался мне отделенным от улицы, от московской жизни, сведенным к алгебраическому символу самого себя. Он не постарел, но похудел, высох, с бритой костистой головой, покрытой тюбетейкой, с заостренными носом и скулами и запавшими как у черепа орбитами глаз. Аскетичный, бесплотный персонаж, в котором живо лишь стремление существовать и мыслить. «Возможно ли такое, — задавался я вопросом, — чтобы на шестидесятом году жизни человек высох, стал бесплотным, окостеневшим, как глубокий старик?» Эта мысль настолько поразила меня, что годы спустя, в Париже, когда семидесятилетний Ромен Роллан последовал точно по такому же духовному пути, что и постаревший Горький, меня необъяснимым образом утешили человечность и ясность Андре Жида, порадовала цельность Джона Дьюи. После этой встречи я попытался увидеться с Алексеем Максимовичем, но его секретарь (из ГПУ), здоровенный тип в пенсне, ничтожество с донельзя подходящей фамилией Крючков, закрыл передо мной дверь. (Крючков был расстрелян в 1938 году.)
Борис Андреевич Пильняк писал «Волга впадает в Каспийское море»… Я видел на его рабочем столе рукописи, которые он правил. Чтобы сберечь его для советской литературы, ему рекомендовали переработать «Красное дерево», эту «контрреволюционную» повесть, в роман, который ЦК мог бы одобрить. Культурный отдел ЦК прикрепил к нему сотрудника, и тот страница за страницей указывал, что убрать и что добавить. Сотрудника звали Ежов, его ожидал взлет судьбы и насильственная смерть: это был преемник Ягоды на посту руководителя ГПУ, расстрелянный, как и его предшественник, в 1938 или 1939 году. Пильняк кривил большой рот: «Он составил мне список из пятидесяти отрывков, которые следует полностью изменить!» «Ах! — восклицал он. — Если бы я мог писать свободно! Что бы я создал!» Порой я заставал его охваченным хандрой. «Они, в конце концов, бросят меня в тюрьму… Как вы думаете?» Я его подбадривал, объясняя, что защитой ему служит известность в Европе и Америке; какое — то время я оставался прав. «Есть ли хоть один мыслящий взрослый человек в этой стране, — говорил он, — который не боялся бы расстрела…» И расписывал мне подробности казней, о которых узнал, выпивая с палачами. Он написал жалкую статью для «Правды» о процессе технических специалистов, получил в результате личного вмешательства Сталина загранпаспорт, посетил Париж, Нью — Йорк, Токио, возвратился к нам в английском шевиоте, с подаренной ему небольшой машиной, в восторге от Америки; он говорил мне: «С вами покончено! Конец революционному романтизму! Мы вступаем в эру советского американизма: техника и практичная основательность!» По — детски счастливый своей знаменитостью, своими материальными приобретениями… В 35 лет, имея за собой такие книги, как «Голый год», «Иван — да — Марья», «Машины и волки», пользующийся любовью и признанием в России, благоволением сильных мира сего — он был высок, длинноголов, с резко очерченными чертами лица скорее германского типа, очень эгоистичен и человечен. Его упрекали в том, что он не марксист, а «типичный интеллигент» в своем национальном и крестьянском видении революции, в том, что инстинкт у него превалирует над разумом… Незадолго до моего ареста мы вместе долго ехали на машине по заснеженной, сияющей на солнце равнине. Неожиданно он притормозил и повернулся ко мне, взгляд его помрачнел: «Уверен, Виктор Львович, что и я однажды пущу себе пулю в лоб. Может быть, это лучшее, что мне остается сделать. Я не могу эмигрировать, как Замятин. Я не смог бы жить вне России. И у меня такое чувство, будто шайка негодяев держит меня на мушке…» Когда я был арестован, у него достало мужества обратиться с протестом в ГПУ. (Он исчез совершенно загадочным образом, без процесса, в 1937 году; один из двух — трех подлинных творцов советской литературы, великий писатель, переведенный на десять иностранных языков, исчез, и никто в Старом и Новом свете — кроме меня, но мой голос был заглушен — не поинтересовался его участью!) Один критик заметил, что его произведение, переработанное совместно с Ежовым, «выкрикивает ложь и шепчет правду».
Звезда графа Алексея Николаевича Толстого медленно поднималась к зениту. Я встретил его в 1922 году в Берлине, настоящего контрреволюционного эмигранта, ведшего переговоры о своем возвращении в Россию и будущих авторских правах. Ценимый образованными людьми при старом порядке, благоразумный либерал и искренний патриот, он бежал от революции вместе с белыми. Добросовестный стилист, порой прекрасный психолог, ловко приспосабливающийся ко вкусам публики, способный создать популярную пьесу или актуальный роман. По типу, манерам, нравам — крупный российский помещик прошлых лет, любящий красивые вещи, роскошь, изящную словесность, умеренно передовые идеи, запах власти — и сверх того русский народ, «нашего вечного мужичка». Он приглашал меня в Детское Село, на свою дачу, обставленную мебелью из императорских дворцов, слушать начальные главы своего «Петра Первого». Не очень хорошо выглядевший в то время, потрясенный зрелищем разорения деревни, он задумывал развить в своем большом историческом романе идеи защиты крестьянства от тирании и объяснить тиранию существующую тиранией прошлого. Немного позднее аналогия, которую он провел между Петром Великим и генсеком, странным образом понравилась последнему. Алексей Толстой, когда выпивал, тоже кричал, что почти невозможно писать под таким гнетом. Он заявил это самому генсеку во время приема писателей, и генсек отправил его домой на своей машине, успокоил, заверил в своей дружбе… На другой день печать прекратила нападки на прозаика; Алексей Толстой взялся за переработку своих произведений. Сегодня это крупный официальный советский писатель. Но интересовался ли он когда — нибудь участью Бориса Пильняка — как и многих других своих друзей? Качество его произведений невероятно снизилось, в них обнаруживается совершенно чудовищная фальсификация истории. (Я имею в виду роман о гражданской войне.)
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: