сквозняки, которые начинали гулять по дому, едва распахивались окна; я не мог ослушаться родительских приказов, ибо был приучен их неукоснительно исполнять, я никогда бы не осмелился не исполнить какой-либо приказ, будь то отцовский или материнский, сказал Регер, я исполнял их совершенно автоматически, чтобы избежать наказаний, поскольку родительские наказания были ужасно жестоки, я боялся этих родительских пыток, поэтому всегда исполнял любые приказы, какими бы нелепыми они мне ни представлялись, как, например, распоряжение открыть окна, чтобы проветрить весь дом к празднованию дня рождения моего отца, отчего по комнатам загуляли сквозняки. Мать отмечала все семейные дни рождения, не пропускала ни единого, я же, как вы догадываетесь, жутко не любил этих торжеств, я вообще до сих пор ненавижу всяческие торжества и празднества, любые юбилеи или чествования мне глубоко противны, я —
праздниконенавистник, сказал Регер, ибо с детства ненавидел праздники, особенно дни рождения, неважно чьи; тем более сильно ненавидел я родительские дни рождения, меня всегда занимал вопрос: как вообще можно праздновать чей-нибудь день рождения, особенно свой собственный? Ведь появление на свет — это же большое несчастье; я всегда полагал, что в этот день более уместно устроить час траура, час скорби в
память о том преступлении, которое было совершенно родителями; такой способ отметить день рождения был бы мне понятен, но устраивать по этому поводу торжество?! А надо заметить, что дни рождения моего отца всегда праздновались с особой, отвратительной мне пышностью, на них приглашали противных мне людей, гости ужасно много ели и пили, но отвратительнее всего были, конечно, поздравления и подарки. Нет ничего лживее этих торжеств по случаю дня рождения, нет ничего гнуснее лицемерия и фальши этих праздников. В тот день, когда умерла моя сестра, отцу исполнилось все-таки пятьдесят девять лет, сказал Регер. Я выбрал себе уголок на втором этаже, где попытался укрыться от сквозняков, и следил оттуда за происходящим, а мать, находившаяся на грани предпраздничной истерики, металась из комнаты в комнату, то пристраивая какую-нибудь вазу, то переставляя сахарницу с одного стола на другой, то расстилая скатерти — одну сюда, другую туда, то раскладывая книги, то распределяя цветы; вдруг снизу, с первого этажа, послышался глухой удар, вспоминал Регер, при звуке этого удара мать застыла на месте и сделалась белой как полотно. В эту минуту нам с матерью стало ясно, что произошло что-то страшное. Я спустился со второго этажа в прихожую и увидел, что сестра мертва. Мгновенная остановка сердца, сказал Регер, завидная смерть. Такую смерть от мгновенной остановки сердца можно считать великим счастьем, сказал он. Люди мечтают о скорой и безболезненной смерти, особенно если умирают долго, мучаются годами, сказал вчера Регер, добавив, что, к его утешению, пускай слабому, жена его страдала сравнительно недолго, всего несколько недель, а не годами, как это порой бывает. Но, конечно, ничто не может служить настоящим утешением, когда теряешь самого близкого тебе человека. Есть способ, сказал Регер вчера, то есть накануне сегодняшнего дня, когда я из укромного уголка наблюдаю за ним, а за моей спиной появляется Иррзиглер, чтобы на минутку заглянуть в зал Себастьяно, не обращая на меня ни малейшего внимания, я же продолжаю наблюдать за Регером, по-прежнему углубленным в созерцание
Седобородого старика Тинторетто, есть способ, сказал он вчера, представлять себе то или иное явление в виде карикатуры. Замечательная, великолепная картина может оказаться невыносимой, если не представить ее себе в виде карикатуры; выдающийся человек, так называемая
яркая личность также может оказаться невыносимой, пока не превратишь в карикатуру этого выдающегося человека, эту яркую личность. Когда долго рассматриваешь какую-либо картину, даже самую серьезную, надо представить ее себе в виде карикатуры, иначе эта картина становится невыносимой; точно так же следует окарикатуривать своих родителей или начальников, если таковые имеются, весь мир, наконец, сказал Регер. Если долго смотреть на рембрандтовский автопортрет, неважно какой, то рано или поздно он непременно покажется вам карикатурой и вы отвернетесь. Если вы будете долго вглядываться в лицо отца, то оно покажется вам карикатурным и вы отвернетесь. Прочтите Канта
вдумчиво, попробуйте
вчитаться в него, и неожиданно для самого себя вы начнете давиться от смеха, сказал Регер. Каждый оригинал является, в сущности, подделкой, сказал он, надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду. Конечно, на свете или, если угодно, в природе существуют явления, которые
нельзя сделать смешными, однако в искусстве
все может быть осмеяно, каждый человек может быть осмеян и окарикатурен, если мы того захотим, сказал он. Мы можем осмеять многое, но не все, и тогда мы впадаем в отчаяние, а нашей душой завладевает дьявол. Каким бы ни было произведение искусства, оно может быть осмеяно; оно кажется вам великим, но вдруг в один момент вам становится смешно; точно так же происходит с любым человеком, которого вы осмеиваете, потому что не можете иначе. Но большинство людей
действительно смешны, и большинство произведений искусства
действительно смешны, сказал Регер, поэтому не приходится осмеивать и окарикатуривать их нарочно. Впрочем, многие люди и неспособны на это, они относятся ко всему очень серьезно, им и в голову не приходит посмеяться над чем-либо. Попав на аудиенцию к папе римскому, они с абсолютной серьезностью воспринимают и аудиенцию, и папу, хотя все это смешно, и вообще вся история папства полна карикатур. Зайдите в собор Св.Петра, стряхните с себя сотни, тысячи, миллионы лживых католических легенд, и сам собор покажется вам смешным. Побывайте на папской аудиенции для частных лиц, дождитесь папу — он еще не успеет прийти, а уже покажется вам смешным, потому что папа действительно смешон в своем пошлом белом одеянии из чистого шелка. Оглянитесь по сторонам, в Ватикане все смехотворно, нужно только избавиться от лживых католических сказок, от исторических сантиментов, от католического заигрывания с мировой историей, сказал Регер. Поглядите, до чего смешон папа во время своих вояжей по разным странам; словно раскрашенная кукла сидит он под пуленепробиваемым стеклянным колпаком своего папомобиля, а вокруг толпятся такие же куклы рангом пониже. Попробуйте побеседовать с любым из ныне здравствующих, последних и вечно жалующихся монархов, вы увидите, до чего все они смешны; попробуйте поговорить с любым из наших коммунистических бонз, вы увидите, что и они смешны. Сходите на новогодний прием нашего федерального президента, вам станет тошно и смешно от его словоохотливости и его упоения своею сенильной болтовней, своею ролью отца нации. А склеп Капуцинов, дворец Хофбург? Они так же смешны и тошнотворны, сказал Регер. Ступайте в мальтийский храм, посмотрите на мальтийцев в их черных сутанах, на их белые, псевдоаристократические, глупые головы, которые сияют под церковными люстрами, и единственное, что вы почувствуете, — это желание расхохотаться. Послушайте католического кардинала, побывайте в университете на церемонии присвоения высокого научного звания, все это ужасно смешно. Куда ни глянь сегодня в этой стране, неминуемо уткнешься в кучу дерьма, то бишь смехотворностей. Каждое утро краснеешь от стыда за такое нагромождение смехотворностей, это правда, дорогой Атцбахер. Сходите на вручение литературных премий, дорогой Атцбахер, вы умрете от смеха — сплошь потешные фигуры, причем чем величественнее, тем смешнее, сказал он, на этих церемониях все карикатурно, буквально все. Допустим, вы считали какого-то приличного человека своим другом, а он вдруг решает стать почетным профессором, он принимает
Читать дальше