Гузель Яхина - Эшелон на Самарканд
- Название:Эшелон на Самарканд
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ООО «ЛитРес», www.litres.ru
- Год:2021
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Гузель Яхина - Эшелон на Самарканд краткое содержание
Публикуется по соглашению с литературным агентством ELKOST
Эшелон на Самарканд - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
А самое большое счастье — когда брат мне чашку с супом недоеденным под лавку сует, и я за ним доедаю: хлебаю баланду пополам с братовым запахом и запах этот вместе с пищей глотаю. В такую минуту скулить готов, так распирает грудь. Но не скулю, не беспокою зря. Терплю.
А у брата терпения нет, ему не надобно. Он паровозами командует, зачем ему терпеть? Как гаркнет “выдавай, что имеешь в подотделе, крыса снабженческая, пока я на тебя жалобу в ЧК не накатал!” — и вокруг от гнева его словно светлее. Я и слов-то таких не знаю, и зачем кричит их брат пустым полкам на складе, не понимаю. А ярко мне, аж глаза слепит. От ярости его — ярко.
У матери любое душевное волнение — и любовь, и сердитость, и испуг — все росло из большой усталости и обернуто было этой усталостью, как войлоком или паклей: толком и не разберешь, где одно, а где другое. Иное дело — брат. Не сердится — ярится и лютует. Не грустит — воет. Зарыдать может или топором все вокруг в щепки порубить. А если уж расхохочется — то широко, до последних зубов. У брата не чувства — костер. Жарче, чем в паровозной топке.
Бывает, сядет поутру на крыше вагонной и пялится на восходящее солнце. И такое внутри него волнение бьется и такая неизбывная тревога, что мир вокруг будто кровью наливается и дрожит. Не от зари — от братовых чувств. Я щурюсь от этой красноты, а все равно потом полдня под веками горит.
Или забредет он в соседнюю комнату. Ночью бывает, редко. Сердце братово в той комнате рядом громче бьется и чаще. А в сердце — радость золотом плещется. И вокруг от этой радости — одно сплошное сияние, как от свечей в русской церкви. Будто залили вагон прозрачной сосновой смолой напополам с медом и солнце в эту медовую смолу опустили. Я бы век на сияние это смотрел и блеском золотым любовался.
Но чаще золотых ночей случаются угольные. Это когда брат хоронит мертвых детей. Откуда берутся — не знаю. Появляются — и все. Брат несет их подальше от поезда и закапывает в землю. И таким наливается горем, такой виной, будто сам этих детей и убивает. А ночь вокруг наливается угольной чернотой. У брата после тех ночей еще долго лицо будто чернилами измазано, до того смурное.
Я смотрю на все эти чувства изблизи, целыми днями смотрю — когда согреюсь, а когда и обожгусь. Брат мой, брат мой, огненный человек.
Уходи, война, — не нужна. Другой нашелся защитник, сильнее и добрее. Брат. Рядом с ним ничего не страшно. А тебя я кормить не стану — чахни, уходи, сгинь. Люди все сгинули, и ты давай.
Но не хочет.
Я не стану больше звуки-запахи копить. Битвы в голове не допущу, устал от битв. Даже глаза смыкать не стану — так и пролежу всю ночь с открытыми. Сгинь.
Нет, не хочет.
День — не хочет. Второй — не хочет. Неделю — не хочет. Едва глаза закрою — бьются твердое и жидкое; громкие братовы речи — с материным шепотом; муравьи черные из моей избы — с белыми рубахами, какие в поезде нашем по полкам едут. Бьются так, что в черепе трясется и звенит. А я — еле жив, изнемогаю. Мира хочу, мира! Прекратись! Прервись! Подох бы от усталости, если б не брат.
Он меня на руки берет и качает, как сосунка. Мать меня не качала — сил не имела. Колыбель меня не качала — некому было толкать. А брат меня качает. Залезает на вагонную крышу, садится и руки протягивает. Я ложусь на эти руки — замереть и слушать ночную тишину. И войну от себя гнать. Прекратись и сгинь!
Шея у брата в створе рубахи — белая. Тень по ней ползет ночная — черная. А если веки сожмурить — красная, как мяса кусок на базарном прилавке: не то собачатина, не то верблюжатина. “Человечина!” — шепчут евреевы губы где-то рядом с ухом. И губы эти тоже красные. А на губах — сыпь лихоманная, крупными зернами, вся белая. На горох похожа или на фасоль, какую я однажды ел, — солдат прохожий из жестяной банки угостил. Сначала с матерью в избе долго был, а меня наружу выгнали; затем дал мне эту банку и дальше ушел. Пальцами черпал я ту красную фасоль и в рот совал, а мать смотрела на меня и плакала. У солдата на шапке войлочной звезда была, тоже красная. С тех пор звезды эти не люблю. Скоро после того расцвели они по деревне — у сельсовета, на избах, на плакатах. Да хоть бы их снегом засыпало! Мертвых однажды вот засыпало — много их было той зимой, и держали их на складе, рядом со съестными припасами, чтобы после скопом похоронить, а крыша складская возьми да провались от снега. Так и лежали мертвяки — запорошенные, до самого весеннего тепла. Сами белые, а если у кого палец отломится — то красный на сломе. Как земляничина. “Съешь ягодку!” — хихикает соседская старуха, высовывает краснющий язык, а с него хлопьями — пена. Белая, пышная — сметана, что ли? Сметану не ел — слышал про нее, но пробовать не приходилось. Или сахар? Или соль? Мука? Все белое, как отличить-то одно от другого? “Неужели же вы хорошее от плохого не отличаете?! — орет председатель. — Или ослепли? Сегодня корову в колхоз отдадите, а завтра в обмен счастье получите для всего человечества! Неужели непонятно?” Рожа от ярости — багровая. По ней щетина редкая торчит — седая. Трава по весне тоже торчит из-под снега, а мы ее собираем. Мать велит домой нести и варить, а я сырую ем — и ничего. И снег ем, тоже ничего. Белое — всегда вкусно. Береста и березовый сок — вкусно. Пчелиные куклы из нор — вкусно. Красное тоже вкусно — потроха, ягоды, яблоки, — но мало его. А костей много: белые, многажды проваренные верблюжьи кости лежат у соседа в амбаре. Надо бы прокалить на огне и сгрызть до последнего кусочка — да не умеет. А я умею. Но мне не дает. Мне брат дает: похлебку, сухари, рыбную жижу — то красное, то белое, я все ем. Зубы есть потому что. Крепкие потому что. И тоже белые. Как рубахи, что в нашем поезде по полкам живут. В таких же рубахах у нас в деревне мужчин заперли на складе и держали. Это еще до мертвяков, предыдущим годом. Долго держали. Назывались “заложники”. Кто-зачем их положил-заложил — не знаю. И делись потом куда — не знаю, только в деревне их больше не видел. Не было у нас в деревне с тех пор мужиков. Старики были, а молодых — нет. Пахали женщины. Не на лошадях, лошадей уже тоже не было, — друг на друге. У матери после пахоты лицо красное становилось от солнца. А волосы как раз тогда белеть начали. Там же, на пашне, сестра и родилась — лиловая, как ошпаренная. “Не смотри”, — сказала мать. А я смотрел. И видел, что внутри у матери тоже все как ошпаренное. Она из платья грудь вынула с багровым соском и нажала на тот сосок — белое как брызнет! Только молока этого хватило всего-то на день, потом закончилось. “Иди поспрашивай у соседей хоть пыли мучной, — велела мать. — Скажи, с недоеда груди иссохли, дитя кормить нечем”. Не дал никто ничего. Только жена председателева говорит: “Чем попрошайничать, помер бы сам — вот матери и легче”. А я — ее не слушаю. Я — не сгину. “Иди в русскую деревню, там проси”, — велит мать. Пришел. А русские те ходят по полям с рыжими иконами и бормочут: “Не нужно нам солнца нового, оно слишком жарко печет, а дайте нам солнце старое…” Не до меня им. Обратно иду. На пашнях белыми нитками сохнут от жары мертвые ростки. Овес — белыми нитками. Просо — белыми нитками. Пшеница — белыми нитками. Эти нитки сухово́й ветер треплет, уносит. А красные — приносит: флаг военный растрепался и на нитки рассыпается. “Не опозорим наше революционное знамя!” — рычит командир в кожаной куртке. Да поздновато рычит: уже рассыпалось, одно только древко и осталось. Вогнать бы его, как осиновый кол, старухе соседской меж ребер! Чтобы не казала везде язык свой огненный и на всходы ядовитой пеной не капала. От нее, красноязыкой, урожая нет. От нее ветры дуют раскаленные. От нее солнце днями белое, а ввечеру красное — обещает мороз, уже которую неделю подряд. И морозы-то такие, что избы трещат, а деревья в лесу пополам трескаются. А у нас с матерью — один тулуп на двоих, и тот весной на полведра картошки выменяли. В чем же мне за дровами идти, старая ведьма?! Схватил я ее за седые косы — и красным лицом в снег. “Держи так, пока не замерзнет, — говорит председатель. — Мы ее потом с тобой на двоих и разделим, мерзлую…”
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: