Карлос Фуэнтес - Край безоблачной ясности
- Название:Край безоблачной ясности
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная литература
- Год:1980
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Карлос Фуэнтес - Край безоблачной ясности краткое содержание
Край безоблачной ясности - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Родриго втянул носом затхлый воздух кафе, и ему захотелось перенестись в «Париж», где его каждый вечер ждали за столиками.
Де Ольмос (бормоча при появлении темного силуэта Медианы). L’Ange Heurtebisse! Je te garde, je te heurte, je te brise [73] …
Ладейра (застилая себе дымом глаза). Андре Жид задается вопросом, надо ли сначала быть, а уж потом казаться, или необходимо сначала казаться, для того, чтобы быть тем, чем кажешься.
Медиана (садясь). Существует зыбкая, но уловимая геометрия времени. Время и человек — единственные элементы, способные играть друг с другом. Может быть, потому что они не соприкасаются, даже когда вписываются друг в друга: les jours s’en vont, je demeure [74] . Ho, с другой стороны, я ухожу, а дни остаются. Значит ли это, что время — видимость, а я — реальность? Или время представляется мне видимостью, но представляет реальность? Там, в бесконечности, параллельные линии сходятся, здесь…
Де Ольмос . A rose is a rose is a rose [75] . Каждое существо есть зеркало зеркала зеркала: иллюзия самого себя, зеркальное отражение простого факта собственного бытия… Сколько можно ждать? (Стучит по полу тростью с перламутровым набалдашником, чтобы подозвать официанта.) Ты, Томассо , — как и я, почему не исповедаться в этом, когда исповедь может таить в себе нечто сладострастное, — культивируешь дружбу (впрочем, культ — темное слово!), но не гибкость. Ты знаешь, что наша неподвижность в этот момент чревата опасностями, притом самыми непосредственными (кстати сказать, избави нас бог от посредственностей!). Такая неподвижность всегда есть не что иное, как процесс изощренного самовнушения, которое мы не можем анализировать, если не хотим…
Пинеда (отрываясь от стакана с апельсиновым соком и выпучив глаза). Опять все тот же лейтмотив, все те же общие фразы! Вы просто безнадежны!
Де Ольмос (поджав губы). Подходящим девизом для сада Академии было бы сегодня Knopf thyself [76].
Береа (откашлявшись и возвысив голос). Мне кажется, мы отвлеклись от темы разговора. Дисгармония или противоречие между временем и человеком в действительности есть дисгармония или противоречие между определенным временем и определенными людьми. Мы упиваемся, дорогие друзья, сладостной тоской по тем эпохам, когда существовало соответствие между временем и человеком! Теперь, когда это соответствие нарушено, наше дело снова найти его; я имею в виду надлежащее соответствие между этим временем и этими людьми. Соответствие, которое я назвал бы синонимом мировосприятия: вот магическое слово, которое вместе с тем выражает наши задатки, наши устремления.
Ладейра (не меняя своей неудобной позы: голова откинута на ребро спинки плетеного стула). Яго в известной мере прав. Нас что-то объединяет, хотя должно было бы разъединять.
Медиана (подхватывает и тут же пугается того, что сказал, или жалеет, что не приберег это для более выигрышного случая). Это наше одиночество, наша неприкаянность.
Ладейра.Да, существует — какое может быть сомнение! — сообщество поэтов, людей с высокими помыслами. Но это сообщество определяется уже не общепринятыми ценностями и заботами, а как раз отщепенством и одиночеством личностей, которые занимаются делом, все более чуждым интересам и потребностям массы.
Медиана (опустив глаза). Не случайно поэтому горькое восклицание Кокто: «Поэзия нашего времени сохранит красоту мученичества. Поэзия — тяга к общности. Мученичество — неповторимый, непередаваемый опыт, даже если львы Колизея говорят другое».
Де Ольмос (как бы резюмируя). Человек культуры обречен на непонимание. Культура — культ окультного.
Пинеда (с шумом всасывая сок через соломинку). Правильно, сеньор О’Культо.
— Вот в какой атмосфере я начал писать. «Приучайся к строгости, — повторял мне Томас Медиана, когда часов в семь мы с ним выходили из кафе „Париж“ и направлялись в Пуэнте-де-Альварадо, где он жил. — Мы должны как можно скорее выбрать свой путь и уже никогда не сбиваться с него». Мы прощались на углу улицы Сади Карно, и я шел на улицу Чопо, к светящемуся окну, у которого вязала мать. Но вот однажды, когда я возвращался, окно было темным, и я вошел в дом с каким-то дурным предчувствием, словно с ощущением недомогания, предвещающего болезнь, которая еще не обнаружилась, но уже гнездится в моей кишечной флоре. В этот день — в этот вечер — я нашел мать в моей комнате. Она сидела на кровати с пачкой листков в руке. Это была рукопись; я хотел броситься к матери и отнять мои бумаги, но меня остановили ее горящие глаза. Обычно в них светилось горестное разочарование и мольба о жалости. «Осторожно!» — читал я на ее губах (но не в глазах, нет, глаза выражали нечто другое, более страшное, — обманутую надежду, жажду сочувствия), всякий раз, когда я пытался приблизиться к ней, произнося ее имя — для меня ее имя было «мама», — всякий раз, когда я звал ее ужинать. Но в этот вечер мать сумела превратить свои глаза из тихих озер, в которых теплился кроткий свет, в колющие острия, и эти глаза, теперь уже заодно с губами, сказали мне (сказали? нет, это значило не сказать, а оторвать от себя часть жизни, открыть то, чего мать не открыла, когда я играл в свою первую детскую игру, — что пуповина обрывается, что ребенок уже выпал из питавшего его теплого чрева, которое ему предстоит в свою очередь согревать и питать): «Вот чем ты занимался весь год! Писал стихи!» И только теперь я понял, что мать нашла подходящий случай потребовать от меня то, о чем она еще никогда не говорила вслух; я знал это и боялся этого теперь, когда она, сидя на кровати, с потемневшим лицом и растрепанными волосами, потрясала листками: «А я-то целый день надрываюсь в этом магазине, чтобы сделать из тебя человека! Посмотри на меня: я вся иссохла, лишилась здоровья, а теперь и любви — нет, любви я и раньше не знала, никогда не знала, с тех пор, как он пренебрег мной, — чтобы прокормить тебя и вывести в люди, но ты ничего не понял. Что тебе мать!» А мне казалось только… нелепым… слушать эти слова в том самом месте, где я каждый вечер писал, где я осознал себя как личность со своей нелегкой ношей идей и замыслов, которые, пока я сам не выскажу их, не к чему знать кому бы то ни было (ведь тогда это было внове, и только теперь мы знаем, что, как это ни чудовищно, быть притчей у всех на устах куда важнее всего остального, и это заставляет нас, пишущих, торопливо выплевывать слова и продавать их под самой выигрышной этикеткой, да, теперь слава завоевывается и оплачивается этой ценой), и поэтому… внезапно… я почувствовал себя хозяином своей жизни, которой могу придать то или иное направление, очертание (как, должно быть, мой отец в какой-то момент придал своей жизни контуры, очерченные побегом через горы, тюрьмой Белен, расстрелом), и сыном не столько своих родителей, сколько своего собственного краткого, но неповторимого, незаменимого опыта, и сказал (какими словами? Знаю только, как они звучат для меня теперь): «Мама, у меня своя судьба», а мать сжала в комок листки и со смехом, с пародией на смех повторила эти слова: «Своя судьба! А у меня была своя судьба? И у кого она была?» (Уж во всяком случае не у твоего отца, ему была суждена только смерть, он был мертворожденным для себя самого, для своих близких и для родины, родины, за которую он проливал кровь, ради которой пожертвовал всем, не говоря о ждавшей его необыкновенной, да, необыкновенной любви, и которая отправила его на расстрел). Чтобы ты знал: нет у тебя никакой своей судьбы. У тебя есть обязанности перед самим собой, которые ты должен сознавать, и мать, у которой не было своей особой судьбы (да никогда не было и мыслей об этом), а были только мытарства и огорчения, которая все силы клала на то, чтобы сделать из тебя порядочного человека (да, порядочного: образованного; да, порядочного: богатого; да, порядочного: женатого; да, порядочного: семьянина; да, порядочного: католика; да, порядочного: имеющего возможность и умеющего принимать гостей; да, порядочного: с чистой совестью; да, порядочного: благонадежного; да, порядочного: не нуждающегося в благодеяниях и не знающего горя; да, порядочного: ни жалостливого, ни гневливого). У матери прервался голос, а лицо исказилось гримасой от сдержанных слез, и это потрясло меня, как гром среди ясного неба. Я упал к ее ногам, обнял ее колени, и мне захотелось заглушить все доводы рассудка, требовавшие от меня холодности. Потом я встал, сел на кровать рядом с ней, погладил ее по волосам. Она не давала воли слезам, продолжала все с той же страдальческой гримасой сдерживать рыдания, рвущиеся наружу, как плененный ветер, а я с чувством самодовольства (какое испытываешь, когда в классе поднимаешь руку, потому что ты один выучил урок, когда на улице поджидаешь прохожих, чтобы у них на виду подать милостыню нищему, когда знаешь, что тебя слушают и, не подавая виду, что замечаешь это, повышаешь голос и выбираешь самые впечатляющие слова) любовался своей сыновней нежностью в то время, как сердце мое бунтовало, а у матери хрипело в горле, и в моих глазах она была, да, она была — как бы это сказать, Икска? — просто… вульгарная женщина. Она оставила листки у меня на коленях и выбежала из комнаты, а я поднес их к ночнику времени полумрак… глаза, подобные песне, навевающей… печальный удел быть чужим… и прижал ладони к глазам и почувствовал безмерное желание рассмеяться: разве было место для этих слов в днях и фактах моей реальной жизни, в этой сцене с матерью? Какое отношение имело одно к другому? Быть может, она была права, и никто не имеет права быть самим собой, жизнь есть непрерывное растворение в желаниях и поступках других; эта самая комната отныне не будет моей, только моей; в ней навсегда останется сидящая на краю кровати фигура, умоляющая о сочувствии, полная горечи, требующая оправданий. Мне пришли на память слова Медианы, и я возненавидел его. Я не желал больше верить ему, вещавшему своим маслянистым голосом: «Наше поколение должно создать в Мексике культ строгости, без которой любое произведение останется в лучшем случае явлением преходящей моды». Нет, нет, нет, это трусость, надо дерзать, идти на риск неудачи, думал я, и на языке у меня вертелись общие места и хромающие, но священные стихи, священные потому, что в них было то, что я хотел постичь, то, что я желал создать; так или иначе, я и мир получали в них выражение, и это было главное, хоть я и не знал, как сказать это Томасу.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: