Петр Проскурин - Том 1. Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы
- Название:Том 1. Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Современник
- Год:1981
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Петр Проскурин - Том 1. Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы краткое содержание
Том 1. Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Через час Васильев вбежал к нему в подвал с обожженным лицом, и, взглянув на него, радист сдвинул наушники, а Порошин, высокий, щеголеватый блондин с расстегнутым воротом, бледнея, медленно поднялся навстречу, одергивая гимнастерку. Он уже знал, что произошло.
— Взят сорок шестой объект, — неестественно растягивая слова и заикаясь, доложил Васильев. — Я потерял половину людей. С некоторыми я… от самой Москвы… Пятьдесят один человек!
— Я же дал приказ отойти.
— Поздно, майор Порошин. Тогда уже нельзя было отступить… чтобы не потерять остальных. Мы уже ворвались в этот распроклятый универмаг, там, понимаешь, хрустела эта посуда, чашки, тарелки…
Слабея от нечеловеческого напряжения, от ненависти к этому красивому испуганному человеку, он опустился на стул и бессильно заплакал; подняв голову, он увидел, что майор держит перед ним кружку воды, невольно потянулся к ней и увидел на своих пальцах запекшуюся кровь.
Он опустил руку и сказал опустошенно и безразлично:
— Мерзавец! Ты, наверное, даже не заглянул в карту, там ведь были безопасные пути подхода.
— Выпей воды, Васильев, — вновь предложил командир батальона настойчиво, с трудом разжимая зубы. — И успокойся, на войне убивают.
И Васильев понял, что ему предлагают совершить подлость; он поглядел и коротким движением вышиб кружку из рук майора.
— Из-за таких, как ты, мы в сорок первом города отдавали, — сказал он тихо и равнодушно от усталости. — А вы отсиделись в штабах, а теперь начали выползать, пора для вас пришла медок собирать.
Тогда, почти не владеющий собой, он и не подозревал, во что обойдутся ему последние слова; глядя мимо Александра, он долго молчал, прислушиваясь к мерной и тяжелой боли в себе и не понимая, зачем ему вздумалось рассказывать о том, что было так давно и дорого лишь ему самому, дорого всего лишь как оправдание.
— Мне нужно было или молчать потом, — сказал он устало, — или тут же его пристрелить, по крайней мере, одним гадом стало бы меньше в жизни. И отвечать было бы за что. А так… Он оказался сильнее и, главное, изворотливее, Сашка, смолчал в ту минуту, сумел. Зато потом уже ничего нельзя было доказать, что я говорил, чего не говорил… У него в штабе были свои пружинки. Да что… Шрамы одни остались — этих орденов не смогли снять, прикипели навечно. Неснимаемые, несмываемые, называл их мой старшина Ласточкин, ростовчанин. Погиб мужик тогда же в Берлине, полчерепа ему так и срезало. Он меня в сорок первом прямо из-под танка выхватил, мне тогда позвоночник ушибло. Я его голос до сих пор помню, понимаешь, кожей помню. Иногда задумаюсь ночью и вздрогну. У других ордена, медали, а я вот этот голос, которого давно нет на свете, берегу.
— Не надо больше, — тихо попросил Александр. — В другой раз расскажешь.
Брови Васильева шевельнулись и опять застыли.
— Да ведь другого такого раза у нас с тобой, Сашка, не будет, — сказал он. — Я ведь и сам не знаю, зачем я тебя среди ночи держу и рассказываю. Ну зачем? — он попытался засмеяться, недовольно сморщился и слабо шевельнул руками; слишком часто вставало перед ним последние годы это короткое и беспокойное слово «зачем?»; и оно достаточно надоело, и если говорить честно, то он просто и сам не знал, кто виноват в случившемся с ним и виноват ли кто-нибудь вообще. У него еще оставались надежды, семья, жена, дочь и сын, сколько времени он не знал, что с ними. Его освободили досрочно, какой это был день, какой день, он помнит его до мельчайших подробностей, он, как величайшего блага, ждал дня и часа, когда сможет, наконец, переступить порог родного дома, отдохнуть, он понимал, что дети за это время стали взрослыми, дочери двадцать, сын должен был кончать десятилетку, это уже мужчина. Глядя на мелькавшие мимо взгорья, поля, станции, он ничего не видел, еще не все было потеряно и можно жить. Но вместо него уже был другой, и дети не знали о своем настоящем отце; два дня он ходил по Киеву, не решаясь встретиться с женой. Он еще тогда сказал себе: зачем? Что будет, если станут оживать мертвые?
Ему только издали удалось взглянуть на сына, все было как-то нереально и словно не с ним — и угол дома на Крещатике, и одуряющий запах цветущих каштанов, и кресты, сиявшие на Владимирском соборе. Он стоял и узнавал самого себя в юности — сын, которого он оставил, уходя на фронт, ребенком, шел, ничего не замечая, с красивой девушкой, что-то увлеченно говорил ей. И они прошли мимо, слепые, счастливые, занятые друг другом, и остались в памяти, как тени, но он помнил, что сын был одет в куртку с «молнией», на нем были старательно отутюженные брюки; его длинноногая нескладная фигура, по-мальчишески тонкая загорелая шея и копна русых волос потом снились несколько раз, и девушка, что с ним была, снилась, она как-то неловко вскидывала голову и весело смеялась.
— Понимаешь, гляжу вслед и ничего не вижу, словно туманом застелило. Представить себе нельзя, как я ему желал счастья, этому парию; и не потому, Сашка, что это был мой сын. Такое уж настроение вышло, я ни раньше, ни потом такого не переживал. Наверное, хорошо было бы после просто лечь и умереть. Вот, думаю, она и проявилась, высшая справедливость жизни. А впрочем, что говорить, какие там думы… Добрался я после этого до вокзала, купил билет на Москву, сел. Какое-то тупое успокоение навалилось, и все равно — куда и зачем ехать, лег я на полку, подложил под голову ватник. Почти двое суток не спал до этого — снился барак, сны меня тогда одолевали; не успеешь глаза закрыть, сразу какая-то чертовщина начинает мерещиться. То в атаку бегу, то тайга на меня валится, то вдруг рядом со мной будто тот самый майор Порошин. Орет, папироса в зубах, дымом пахнет, а у меня от ненависти в висках стучит, вот-вот сорвусь. Не хочу я его рядом видеть, говорю, уходи, мол, а он курит, глаза холодные, злые, слышу, вроде спрашивает что-то. Становлюсь, как положено, спрашиваю: «Что вам, гражданин начальник?»
«Да вот, Васильев, спрашиваю, как, нашел правду?»
«Нашел, — говорю, — гражданин Порошин, вот она, родимая!»
Не ожидал он, что достану ломом, только хрястнула голова, как гнилая тыква, и мозг полез. Ударил и проснулся. Голоса кругом, смех, поезд стоит, а за окном бабы яйцами торгуют, черешней. Взял я свой ватник и вышел из вагона, ветерок меня охватил, на солнышко я прищурился и присел на лавочку. А поезд тем временем пошел. Гляжу вслед, а подняться сил недостает. Куда, думаю, ехать-то, теперь уж мне все равно.
Васильев вернулся в Киев еще раз, да и не мог не вернуться: даже зверь не сразу уходит от разоренного логова. Ему необходимо было встретиться с женой, и он, выбрав время, когда она отправилась на рынок, пошел следом; она мало изменилась, но располнела, и ему опять казалось, что все это происходит с кем-то другим. Он шел узкими тротуарами, не замечая людей, затем по старой, мощенной булыжником улице, он подходил к ней все ближе и, наконец, выбрал момент и окликнул.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: