Андрей Зорин - Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века
- Название:Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ЛитагентНЛОf0e10de7-81db-11e4-b821-0025905a0812
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-0436-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Андрей Зорин - Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века краткое содержание
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан. Детальная реконструкция этой загадочной истории основана на предложенном в книге понимании механизмов культурной обусловленности индивидуального переживания и способов анализа эмоционального опыта отдельной личности. А. Л. Зорин – профессор Оксфордского университета и Московской высшей школы социально-экономических наук.
Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Обычно Андрей Иванович легко бросал не дававшиеся ему литературные предприятия. На этот раз никакие творческие неудачи не могли побудить его отступить – слишком большое жизненное значение имел для него этот опыт. Узнав, что Жуковский тоже задумал переводить эпистолу Поупа, он почти категорически потребовал от друга отказаться от этих планов:
Скажу тебе, брат, что я не оставил, а только что принялся с месяц за Элоизу. И так, брат, оставь уж мне испытать над ней свои силы. Только не говори об этом никому. <���…> Отпиши, брат, мне, сколько у тебя налицо, т.е., а не в мыслях новых произведений с тех пор, как мы расстались, а Элоизу уж брат не тронь (ЖРК: 418–419).
Эту просьбу Андрей Иванович высказал в новогодний (по российскому стилю) вечер 31 декабря. Тщательно высчитывавший сроки своей работы над переводом Тургенев не мог не помнить, что начал его не один, а три с половиной месяца назад. Однако признаться, что он столько времени переводит «без успеха», значило, по существу, расписаться в поражении.
Совсем незадолго до этого Андрей Иванович радовался возможности переводить одни и эти же произведения совместно с Жуковским и Мерзляковым. Такая практика помогала им укрепить авторский союз и проникнуться сходными настроениями. Однако перевод эпистолы Поупа носил для него слишком интимный характер. Все, кто был посвящен в его личные обстоятельства, могли без труда восстановить прототипическую основу замысла, поэтому Тургенев, вопреки своим обыкновениям, просит Жуковского никому не рассказывать о его работе.
Он уехал из Вены, так и не продвинувшись в переводе, но в марте, уже из Петербурга, вновь писал Жуковскому:
Брат, оставь мне «Элоизу». Признаюсь тебе в своей слабости. Я ни к чему иному не готов, о ней много думал, а теперь не так легко к чему-нибудь другому приготовиться. Впрочем, искренне ли ты написал, что можешь уступить ее без усилия? <���…> Поговори мне об Элоизе, но я просил уже тебя, чтоб это между нами осталось (Там же, 420).
Мы не знаем, сохранил ли Василий Андреевич доверенную ему тайну, но просьбу «оставить» Элоизу он выполнил. К эпистоле Поупа он вернулся только через три года после смерти Андрея Ивановича (см.: Степанищева 2009: 48–49). Жуковский перевел лишь фрагмент стихотворения, однако и по нему очевидно, что его перу была вполне подвластна гамма переживаний, над которой так долго и безуспешно бился Тургенев:
Вотще, мой Абеляр, твой глас меня зовет –
Простись – навек, навек! – с погибшей Элоизой!
Во мгле монастыря, под иноческой ризой,
В кипенье пылких лет, с толь пламенной душой,
Томиться, увядать, угаснуть – жребий мой!
Здесь вера грозная все чувства умерщвляет!
Здесь славы и любви светильник не пылает!
Как всегда в своих переводах, Жуковский стремился передать не текст, но «сиволический образ чувства». Он переводил с оригинала (Там же, 455–457), но в эпистоле Поупа нет никакого соответствия ряду из трех инфинитивов («Томиться, увядать, угаснуть – жребий мой!»), который он поставил в ударное место строфы. По настоянию покойного друга Василий Андреевич читал письма к нему Екатерины Михайловны, включая письмо от 5 декабря 1801 года о славе и любви. Возможно, поэт помнил горестный вздох влюбленной девушки: «А мне остается attendre, gémir et puis mourir (ждать, стенать и после умереть)» (ВЗ: 103). Прочла ли Екатерина Соковнина эти строки, неизвестно. Перевод Жуковского был опубликован только в 1901 году.
В один из венских вечеров Тургенев записал в дневнике, что «проиграл 3 гульд<���ена> и не в состоянии теперь почти приняться за Элоизу» (1239: 40). На свой главный литературный замысел он поставил куда больше трех гульденов и тоже проиграл. Пытаясь доказать себе и другим, что способен понять и передать чувства пламенной Элоизы, Андрей Иванович окончательно убедился, что эмоционально оскоплен, подобно Абеляру.
Картина сладострастия
Между адресатом и неудавшимся переводчиком послания влюбленной монахини было очевидное различие. При конструировании эмоциональной матрицы им, вероятно, можно было временно пренебречь, но в повседневной жизни оно приобретало решающее значение. Андрей Иванович отнюдь не был оскоплен физически, а, напротив того, был полон плотских желаний. И в Петербурге, и в Вене недостатка в соблазнах, распалявших его воображение, не было.
Весной 1802 года в Петербург приехала давать концерт Елизавета Семеновна Сандунова. 21 марта Тургенев писал Жуковскому, что «едет к ней за билетом в креслы» (ЖРК: 402). Мы не знаем, рассчитывал ли он на удобное место в зале как старинный поклонник или как сын директора университета и близкий друг Мерзлякова, автора самых популярных песен из репертуара певицы.
Сам Мерзляков, впрочем, полагал, что Сандунова уже миновала пору своего расцвета, и недоумевал по поводу ее петербургских триумфов:
Сандунова пленяет Питер. – Чудно! – Питер видел ея весну; Этот цветок в нем распустился как в пышном саду; в нем блистал, в нем и завял, как говорят летописи. Как же можно что б он теперь в осени своей возбудил в Питербуржцах столь лестные чувства? – одно воспоминание прошедшаго, – и всякой из них должен написать подобную твоей Елегию. – Но талант безсмертен! – он никогда не увядает. – Я прихожу в восторг от этой мысли, – и кажется, слышу небесное пение твоей Гурии, твоего Ангела, твоей Сандуновой – ! (ГАРФ. Ф. 1094. Оп. 1. Ед. хр. 125. Л. 2)
Так или иначе билеты были получены, и Тургенев посетил концерт вместе с братом. Если Александр Иванович «все время был в восхищении» (РГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 22), то впечатления Андрея Ивановича были куда более смешанными. Тургенев по-прежнему был пленен талантом Сандуновой, но для него она была уже не «ангелом», а только «гурией».
26 марта он записал в дневнике:
Вчера был в концерте у Сандуновой. Славно! Как она пела; и мне однако ж больше еще нравится ее пение, нежели она сама. Все я не совершенно весел и доволен, смотря на нее; вчера, кажется, открыл отчего. Не от того ли, что все имеют право также ей любоваться, и она всем хочет угождать, а? Не мне одному. Род ревности от излишнего самолюбия. Однакож славно. Было «Выйду я да на реченьку», «Чернобровой, черноглазой» и пр. – В ночь два écoulements [истечения (фр.)] не шутка (ВЗ: 122).
«Два écoulements» за ночь действительно были не шуткой. Но пока в Петербурге находились его отец и брат, Андрею Ивановичу, по-видимому, приходилось воздерживаться. С их отъездом и окончанием Великого поста он решил беспокоившую его проблему уже известным ему способом и снова «уклонился от пути целомудрия». 25 апреля он оставил в дневнике запись на эту тему:
Сегодни заходил в 444 №. Вместо уныния нашел спокойную женщину, которая говорит о своих обстоятельствах, как будто бы не пришла пешком из Риги с младенцем; как будто бы не родила здесь другого и как будто живет не в углу темном и нечистом, шириной аршина два и длиной тоже самчетверт. Неужли это великодушие? Или только нечувствительность и привычка к такому состоянию? (Там же, 125)
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: