Знание-сила, 1997 № 03 (837)
- Название:Знание-сила, 1997 № 03 (837)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:1997
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Знание-сила, 1997 № 03 (837) краткое содержание
Знание-сила, 1997 № 03 (837) - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Я уверена, что литературная правка лишила текст тона, ритма, энергии, неких его «аввакумовских качеств» и смачности, которые как раз и соблазнили публикаторов. Оригиналы явно и звучат, и смотрятся органичнее. В общем, что- то «не так» с этой правкой... Именно это ощущение заставляло сначала переписывать, а потом цитировать «как написано». Отчего — разобраться сразу было трудно, будто бы «неведомая сила» заставляла. Эта «неведомая сила» — ощущение непереводимости на нормальный литературный. Получается, что отношения между пишущим и редактором (как, впрочем, и «культурным читателем») — отношения непонимания.
Это непонимание можно сравнить с непониманием идиомы иностранного языка. Знак, продукт культуры, идиоматичен. Он свидетельствует о принадлежности определенной системе культуры. В отличие от прозрачного свободного слова, переосмысленное и крепко связанное с другими словами слово идиомы описывает мир в образе, источники и мотивы которого никогда не ясны.
Но публикатор просто не может себе позволить опубликовать исходный текст в его «естественном состоянии». В тело Редактора встроена норма, которую нарушить нельзя. Предпринятая нами попытка опубликовать образец «наивного письма» в соответствии с оригиналом — одна из первых.
Редактор исправляет «неправильное» на «правильное» — это чаще всего имеется в виду в подобной ситуации. Но можно рассмотреть встречу редактора с «наивным письмом» как встречу двух «социально-идеологических языков» (Μ. М. Бахтин) или «социолектов» (Р. Барт). Один — язык низшего класса, представленного в наивных текстах, другой — язык культурных людей, свободно владеющих нормализованным русским литературным языком. Первых и вторых разделяет не просто разная степень овладения нормативным языком. Они принадлежат к разным социальным группам, а значит, живут в разных социокультурных пространствах, в каждом из которых действуют свои ценности, нормы, критерии, находящиеся в коллективном пользовании. Это пространства «интеллигенции» и «массы». Язык интеллигенции — господствующий.

И. Ерменев. «Благоденствие России». (Аллегория)
Ненормативность наивного текста (от орфографических особенностей до стиля) заранее лишает его признаков литературности и оставляет человеческий документ за пределами Письма как института культуры. Да и человека, который неправильно пишет, легко задвигают за пределы общества. Кстати, мнение, что живущие так, как жила Е. Г. Киселева, как бы и не люди вовсе, не так уж редко. Взрослый интеллектуал не позволит себе заявить подобное с трибуны, это противоречило бы его гуманистическим устремлениям. Зато так легко говорят студенты, если судить по моему собственному педагогическому опыту.
Однако есть ли связь между чисто языковой нормой (например, нормой правописания) и культурным, социальным запретом?
В научном или литературном сообществе цитирование наивных текстов обычно вызывает смех: то громкий, открытый, низовой, как реакция физиологическая, а то так, тихий смешок. Смех предшествует высказыванию, обсуждению. При всей простоте проявления смех — реакция сложная. Попробуем разобраться в его составляющих.
Первая — «животное удовольствие». быть может, оно порождено впечатлением, что тексты отвечают эстетике постмодернизма: не дифференцированность, какое-то самоосуществление текста, который вроде бы не претендует на то, чтобы что-либо значить. Что еще? Карнавализация, разрушение всякой иерархии. Все предметы на равных, никакой инакости нет, нет перегородок между землей и небом, жизнью и смертью, имманентным и трансцендентным. Вот и в записках Е. Г. Киселевой все на равных: что Великая Отечественная война, что какая-нибудь драка за территорию двора, кусок улицы или коммунальной квартиры, дележка тесного жизненного пространства, установление балансов власти на микроуровне. Читатель получает удовольствие от того, что привычные определения и категории неприменимы. Странно и смешно говорить о сломе или предательстве идеалов, о конфликте поколений, об утрате целей и гибели ценностей. Здесь невозможны никакие объяснения бытия, соотносящиеся с метафизическими началами Истории, Прогресса, Человека. Это все слова «из другой оперы».
В записках Е. Г. Киселевой и других наивных текстах разворачивается внеэстетическое и внетрагедийное (внекомедийное) пространство. Нечто сходное увидел философ В. Подорога в текстах А. Платонова: «Читать Платонова — это постоянно путать комическое с трагическим, а трагическое с комическим». И там, и здесь нет «томления субъективности», нет бели и желания как особых ценностей индивидуального бытия, текст деперсоналиэован, депсихологизирован. «Видение открывается не через язык, а через письмо, а точнее, через руку, старательно выводящую буквы в особых ритмах телесного чувства». Написанный индивидом, этот текст не свидетельствует об индивидуально выраженном человеческом голосе. В. Подороге текст А. Платонова видится следом, но следом непонятно чего, то есть текстом без референта. Наш образец наивного письма позволяет предъявить референта.
Любование «языком улицы» (и устным, и записанным), превращение его в эстетический объект не сегодня началось, не сегодня возникли и аналогичные проблемы. М. Зощенко, А. Платонов, обернуты, включая К. Вагинова и Н. Заболоцкого, воспринимали всплывание на поверхность истории людей, продуцирующих наивные тексты, как данность. Каждый из них по своему пытался именно с этим языком работать.
Ориентированные на норму критики воспринимали этих художников как сатириков. За редким исключением они съезжали в такие определения: «особая ироничность по отношению к советской действительности» и ее «хамскому началу». В лучшем случае их стиль воспринимался как «всеобъемлющая пародийность», говорилось о «травестировании как смене масок», бурлеске и буффонаде, за которыми скрыты лирическая взволнованность и подлинно трагический разговор о смерти. Правда, с жанровыми определениями возникали сложности. К примеру, К. Вагинов, работая над своим знаменитым романом, чувствовал, что описанное им по номенклатуре культурного большинства вроде бы трагично, а по материалу должно быть отнесено к жанру комическому. Он разрешил противоречие посредством игрового приема, назвав роман не трагедией, а «Козлиной песнью». Трагедия в буквальном переводе с древнегреческого — козлиная песнь.
Но между оригиналами наивного письма и его художественными воспроизведениями — водораздел. В последних подозревается (или действительно присутствует) глубина за поверхностью. В оригинальных наивных текстах глубины не ощущается: только поверхность. Поверхность эта — не буффонада, но и трагических глубин нету. И это при том, что смерть может быть рядом, и судьба в затылок дышит... А главное, иерархии нету.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: