Анатолий Найман - Рассказы о Анне Ахматовой
- Название:Рассказы о Анне Ахматовой
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная литература
- Год:1989
- ISBN:5-280-00878-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Анатолий Найман - Рассказы о Анне Ахматовой краткое содержание
Рассказы о Анне Ахматовой - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
[с вызовом:] Я сама не из таких.
Кто чужим подвластен чарам.
Я сама… [решительно, но лукаво ;) Но. впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.
Иногда стихотворение прячет собеседника, звучит репликой в диалоге с кем–то, формально отсутствующим: это ответ на его реплику, в целях экономии поэтических средств включенную в самый ответ:
И вовсе я не пророчица, Жизнь моя светла, как ручей, А просто мне петь не хочется Под звон тюремных ключей.
В других стихах возникает отчетливый, таким же образом «вписанный» жест:
Или забыты завиты, за… I резко повернувшись, устало и обреченно :} кто там
Так научился стучать?
Вот и идти мне обратно к воротам
Новое горе встречать.
Вероятно, этим можно объяснить отсутствие письменных ремарок в пьесе «Пролог, или Сон во сне», которую она сочиняла–восстанавливала в последние годы и постановку которой на сцене реально себе представляла (во всяком случае, телеграфную просьбу дюссельдорфского театра о такой постановке рассматривала серьезно). И вообще, чувство сценичности происходящего было свойственно ей в высшей степени. Есть очень живая фотография ее и пианиста Генриха Нейгауза, сидящих на диване и беседующих, сделанная незадолго до смерти и его и ее. Анна Андреевна комментировала снимок: «Эта сцена из драмы какого–то скандинава. Она ему признается: «Теперь, когда прошло столько лет, я должна тебе сказать, что сын — не твой». О н хватается за голову… А сын тем временем уже профессор в Стокгольме»,
В жизни ей была присуща выразительная мимика, особенно гнева, скорби, сострадания; жестикуляция почти совсем отсутствовала. Зимой шестьдесят четвертого года мы «солидарно», как было обозначено в договоре, переводили Леопарди. Ближе к весне взяли путевки в комаровский Дом творчества на срок, то есть на двенадцать дней: нам объяснили, что легче продлить на месте, чем получить сразу на месяц. Ее определили в номер в главном корпусе, меня во флигель, Отправляясь на прогулку, брали финские сани: сперва шли пешком, потом она, устав, усаживалась, я толкал санки по утоптанным аллеям, В солнечные дни снег становился рыхлым, но лыжники катались вовсю. На просьбу о продлении ответили под самый конец: ей разрешили остаться еще на полсрока, мне отказали. Особенно огорчаться не стоило, работать можно было и в городе Что–то в этом роде я и говорил, когда остановил санки на открытой поляне: она сидела лицом к солнцу, внешне совершенно спокойная, даже безучастная. Вдруг ее лицо исказилось гримасой неподдельной ярости, стремительным и каким–то нелепым движением она выбросила вперед руку, сжатую в кулак, и выкрикнула: «Ну да! Им нужны путевки для лыжниц!» Почему именно для лыжниц, а не для лыжников, было непонятно, но все вместе — страшно убедительно.
Возможно, это прорывалась усвоенная ею в детстве и юности несдержанность и даже демонстративность реакции на происходящее, свойственные той южнорусской, особенно одесской, среде, в которой она жила. Семнадцатилетней девушкой она жалуется в письме: «Я вечная скиталица по чужим, грубым и грязным городам…» В других ее письмах этого же времени — образчики тогдашнего разговорного стиля: «Не бойтесь, я не зажилю, как говорят на юге»; «Тоника советую сунуть в …»; «Вам может показаться, что я пускаюсь на аферу»; «Вы бы, наверное, сказали: „Фуй, какой морд"». Она находила вкус в анекдотах, новых и «бородатых», которых был большой выбор в доме писателя–юмориста Ардова, где она подолгу, приезжая в Москву, жила. «Мама, маз?!» — мог вдруг крикнуть ей, садясь за ка–рты, хозяин, изображавший простеца зятя. То есть: примазываете, прибавляете свою долю к ставке? «Маз, маз». — отвечала она снисходительно. «Сначала уроки, выпить потом» — эту присказку в ситуации приготовления к застолью могла произнести и она. Единственный раз, когда по ходу разыгрываемой Раневской и ею сценки (о которой рассказ дальше) должно было прозвучать нецензурное слово, она предупредила его замечанием: «Для нас как филологов не существует запретных слов», но про уличное сквернословие могла сказать poeste maternelle (maternel — материнский, langue maternelle — родной язык). И строчки:
Ты уюта захотела.
Знаешь, где он — твой уют? —
недвусмысленно отзываются интонацией «крепкого выражения».
«Чехов противопоказан поэзии (как, впрочем, и она ему). Я не верю людям, которые говорят, что любят и Чехова, и поэзию. В любой его вещи есть «колониальные товары», духота лавки, с поэзией несовместимая. Герои у него скучные, пошлые, провинциальные. Даже их одежда, мода, которую он выбрал для них. крайне непривлекательна: уродливые платья, шляпки, тальмы. Скажут: такова была жизнь, но у Толстого почему–то та же жизнь — другая и даже третья» Эта античеховская не столько критика, сколько позиция, настойчиво Ахматовой декларируемая, кого–то глубоко огорчала, многих повергала в недоумение или же развлекала парадоксальностью. Из объяснений вне- литературных (потому что трудно согласиться с литературными и перестать слышать гармонический ритм чеховских рассказов или струну — в прямом и переносном смысле — «Вишневого сада», трудно понять, почему Зощенко с его «товарами» и модами не противопоказан поэзии, а Чехов противопоказан) напрашивается раньше других психологическое.
Быт, изображенный Чеховым, это реальный быт ««чужих, грубых и грязных городов», большую часть детства и юности окружавший и угнетавший Аню Горенко, который Анна Ахматова вытеснила не только из биографии, во и из сознания херсонесским черноморским привольем и царскосельским великолепием. В письмах 1906–1907 годов, адресованных конфиденту, отчетливо проступает слой чеховской стилистики: «Хорошие минуты бывают только тогда, когда все уходят ужинать в кабак…», «Летом Федоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него пахло обедом», «…разговоры о политике и рыбный стол», «Кричал же он [дядя] два раза в день: за обедом и после вечернего чая», «Уж, конечно, мне на курсах никогда не бывать, разве на кулинарных», «Денег нет. Тетя пилит. Кузен Демьяновский объясняется в любви каждые 5 минут (узнаете слог Диккенса?)». Не правда ли, хочется продолжить: слог Диккенса в слоге Чехова? «Мне вдруг захотелось в Петербург, к жизни, к книгам»; «Где ваши сестры? Верно, на курсам о, как я им завидую». — В Москву, в университет. Покончить все здесь — ив Москву! — откликаются «три сестры».
Это письма чеховской провинциальной девушки, не удовлетворенной безрадостным существованием где–то, все равно где: в Таганроге или в Евпатории. Даже сюжет их — влюбленность в «элегантного и такого равнодушно–холодного» студента из столицы — типично чеховский. Как и конкретное проявление этой влюбленности: «Хотите сделать меня счастливой? Если да, то пришлите мне его карточку»; «Умереть легко»; «Я кончила жить, еще не начиная. Это грустно, но это так». Ситуация для Ахматовой — если видеть уже в девушке Горенко Ахматову — исключительная: это мир, стиль и голос чеховских героинь, но включенный в систему ее выразительных средств не «сложностью и богатством русского романа 19‑го века», не «с оглядкой на психологическую прозу», как писал о ней позднее Мандельштам, а повседневностью. Не Ахматова «цитировала» Чехова, а Чехов — некую девицу Горенко. И в последующем, пусть самом незначительном, усвоении Чехова, если бы такое случилось, было бы «что–то от кровосмешения», как высказалась она однажды по сходному поводу.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: