Алесь Адамович - Врата сокровищницы своей отворяю...
- Название:Врата сокровищницы своей отворяю...
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:1982
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Алесь Адамович - Врата сокровищницы своей отворяю... краткое содержание
Врата сокровищницы своей отворяю... - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Разве не видишь?
Ай-яй, возле самого окопа фельдшер с красным крестом на рукаве и сам раненый запихивают синие грязные кишки назад под гимнастерку. Пашин с силой швыряет в окоп желтую кожаную сумку с инструментом для связывания кабеля и спешит туда, где у его земляка вываливаются кишки. Но несчастный уже скрестил немытые руки на груди и на глазах синеет, чернеет... Фельдшер крестится, Пашин тоже и утирает слезы рукавом наотмашь, словно отгоняет мух. Мне в этот раз хочется сделать, как и они, но рука не поднимается: я верю и не верю, что над этими порванными кишками есть нечто называемое богом».
Не только это видит рассказчик, с таким вот ужасом и даже крестьянским, деревенским причитанием «ай-яй!», но замечает, «констатирует» в себе, в других и вот такое — странное и непонятное и поэтому тоже жутковатое.
«И тогда еще видел, как наш батареец Толстов, славный парень, взял одного убитого немца за руку, подержал ее, задубелую, и тихонько положил. Зачем он это делал? Наверное, хотел узнать, что такое мертвый»
Следующий бой, и уже на Толстова смотрят человеческие глаза вопросительно и с трепетом: «Что такое мертвый, смерть?»
Дневник, а смотри, почти «литература» — вон какой острый поворот темы, сюжета. Будто «специально»... Но это не автор — война сама так повернула, поворачивает — не одного, не двоих, не сто человек. Всех беспощадно поворачивает к извечному вопросу жизни и смерти.
«Стоны, кровь... Смотрю, у самой стенки лежит кто-то с желтыми оскаленными от боли зубами. Я сразу не узнал, и так мне стало тяжело: это был славный, веселый наш Толстов. Я хотел сказать ему что-нибудь, чувствовал, что надо что-то сказать, обычное, повседневное и дружеское, но ни единого звука не издали мои уста. Толстов посмотрел на меня... В голове у меня промелькнуло, как однажды, гуляя по валу за городом, я услышал какой-то хрип в канаве, за кустами акации, спустился туда и увидел сдыхающую собаку. Глаза собаки напоминали глаза человека, когда он страдает от боли и безнадежности, когда чувствует, что умирает, смерть... Собака спряталась, чтобы никто ее не видел, и ей было тягостно, что я беспокою ее в последний момент,— она болезненно и недовольно захрипела, скорчилась... Точно такой же взгляд бросил на меня теперь Толстов, бомбардир-наводчик первого орудия. Я перехватил и взгляд фельдшера — так смотрят на людей с того света» .
Зрение, слух, чувства, мысли реального автора дневника обострены постоянным сознанием того, что, может быть, это последняя запись.
«— Номера, в укрытие! — кричит впервые таким безумным голосом капитан Федотов. Номерами называют солдат при орудии, потому что их работа распределена по номерам. И я заметил одним глазом, сбоку и снизу, уже из окопа, как и ноги капитана бегут в укрытие. Наверное, все успели спрятаться, потому что капитан Федотов всегда прячется последним. На батарее воцарилась мертвая тишина, своя, наша, а в ней грохотало чужое...»
«...воцарилась мертвая тишина, своя, наша, а в ней грохотало чужое...» — заметить, ощутить, написать это нельзя, не послушав вблизи самое смерть.
Но не будем считать привилегией только писательского таланта, глаза, слуха то, что свойственно многим. Необычайная психологическая точность, нестерпимая правдивость памяти и рассказов женщин из белорусских Хатыней (через 30 лет!) — не заставляют ли нас быть более осторожными и менее самоуверенными.
Специфически писательское заключается, наверно, в более сознательном фиксировании того, что запало в душу, в память. И в большем понимании, ощущении, что имеет эстетическое наполнение, звучание, значение.
Отказываясь от чрезмерных притязаний там, где все неопределенно еще и не доказано, можем зато больше внимания и уважения отдать иным качествам «писательской натуры». Например, одному из «чудачеств», свойственных настоящим человековедам.
Однако сразу оговоримся не только им, а и самоотверженным исследователям вообще.
В повести-дневнике Горецкого не одна замечательная картина боя, где автор-повествователь столько раз умирает, снова рождается и снова умирает, но, оставшись все-таки в живых, записывает все подробно, радуясь и недавним своим «смертям», и недавним «рождениям», потому что это теперь все его «писательский скарб».
Вспоминается последнее «чудачество» И. П. Павлова, замечательного ученого-физиолога: как он умирал. Вслушивался, как смерть «забирает» его организм, его силы, и диктовал коллегам свой «репортаж» о собственной смерти — свою последнюю научную работу о последних ощущениях человека. Постучали в дверь — разгневался: «Не мешайте! Павлов работает — Павлов умирает!»
Не дал ли тогда великий ученый самый важный урок и всем писателям. Как бы ни била жизнь об углы, куда бы ни бросала, над какой бездной ни стоишь, ты — писатель и должен работать. Потому что, пока жив, ничто не может помешать фиксировать, аккумулировать то, что свершается. Даже если «свершается» — как у Павлова — смерть.
Не все, кого называют писателями, достойны того, чтобы ради них вспоминали тот последний подвиг Павлова.
А Максим Горецкий — всей жизнью человека и писателя — заслуживает того.
Война, окопы, ранения, фронтовые записи лишь начало кремнистого пути, на котором повстречал он все: и тюрьмы (сначала белопольская), и высылки, и отчаяние, оттого что нет возможности работать во всю силу. Но не писать, не творить, не быть писателем он не может, как не может живой не дышать, не отдавать на холоде тепло своего тела... И он писал, творил, как только мог, в самых невозможных условиях.
И свершилось еще раз чудо, которое так уверенно пообещал всем настоящим мастерам булгаковский Воланд, сказав: «Рукописи не горят!» [12]
***
Однако мы снова забежали вперед самих событий. Потому что, раненный под Столупененом, он лечится в виленском госпитале, затем приезжает в Малую Богатьковку. И снова видит свою деревню, снова среди семьи, видит каждый день мать — самого дорогого ему человека, перед которым, также как и перед землей своей, все время чувствовал себя виноватым: что так мало может вернуть доброго за все доброе.
В записках «На империалистической войне» есть глава «Побывка», которая очень напоминает ранние рассказы Максима Горецкого о невеселой, сварливой жизни белорусской деревенской хаты.
И как-то больно знать и неожиданно, что на этот раз перед нами совсем реальная хата, где все так дорого памяти и сердцу автора и откуда ему хочется бежать без памяти — от ругани, грязи, неуюта. И от чувства вины перед своими и чужими в родной деревне — за то, что здесь ничего не изменилось и не меняется, «пока где-то строятся Нью-Йорки» и пока он и сам воевал неизвестно почему и неизвестно за что, стреляя «двумя патронами, беглым» по аккуратным кирпичным домикам народа-соседа, а тот сосед-оккупант «культурный», хозяйственный, жег, по-прусацки люто крошил литовские и белорусские хаты...
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: