Владимир Минач - Избранное
- Название:Избранное
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная литература
- Год:1982
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Минач - Избранное краткое содержание
В настоящем сборнике Минач представлен лучшими рассказами, здесь он впервые выступает также как публицист, эссеист и теоретик культуры.
Избранное - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Сыночек мой.
Ему пришлось нагнуться, чтобы мать смогла поцеловать его в лоб. Когда она встала, то оказалась очень маленькой.
— Что с тобой сделали?
И еще:
— Я приготовлю тебе яичницу с сальцем.
В ее долгой жизни яичница с сальцем всегда была пределом мечтаний и лекарством от всех болезней. Потом пришел отец, привез на тележке немного черепицы. Отец поздоровался с ним так, будто они расстались вчера. У нас крыша течет, хорошо, что ты приехал. По крайней мере, черепицу на крыше уложишь. Они вместе пошли посмотреть на кроликов, это был обязательный обряд. После ужина они сели за стол, отец достал домашний самогон. Мать сидела у плиты — старинная картина. Отец положил руки на стол, сколько он помнил его, отец всегда сидел так, будто хотел, чтобы его руки отдохнули.
Отец сказал:
— Почему ты не приехал сразу? Как это случилось?
— Я должен был переварить это.
— Добрые люди прислали нам газету, где пишут про тебя. Здорово тебя разрисовали.
А мать:
— Я ее всю слезами полила.
— Разве я тебе не говорил? Не давай воли рукам. У рук нет разума.
— В газете врут. Я только деревяшкой в него запустил. Они воровали кукурузу.
— Как было, так было, — сказал отец и подмигнул ему.
— Неужели вы мне не верите? Даже вы?
— Верим не верим, так уж случилось.
— А я тебе верю, сыночек, — сказала мать. — Ты всегда был такой жалостливый.
— Жалостливый, скажешь тоже. Он был вспыльчивый с самого рождения, ясно, в кого он такой, — с гордостью произнес отец.
— Оставьте это, — сказал сын.
— Вот именно, — заметил отец. — Что случилось, того уже не изменишь. Не нужно нюни распускать. Чего ты дергаешься?
— Воняет, как черт.
— А-а, на высший сорт нам не хватает. Мы не господа, мы просто рабочие на пенсии.
— Ты бы и купорос выпил, — сказала мать.
Кухня, плита, словом, все было старинное, из давно поблекшего мира. Очень прочный мир. Гавань и пристанище. Я на своем месте только здесь, на этой кухне. Все остальное — это ошибка.
— А что теперь? Что ты будешь делать?
— Не знаю.
Отец склонился над столом.
— Мы — рабочие, брат. Рабочие и все, нам не нужны никакие новшества. Мы — основа мира. Твой дед…
— Я же знаю.
— Для нас выгодна только одна вещь — фабрика.
— Я отвык.
— Снова привыкнешь.
— Ты можешь жить с нами, — сказала мать. — Нам было бы хорошо.
— Да. Возможно.
Конечно, это выход, он думал о таком выходе из положения с первой минуты. Но ему казалось, что это слишком просто, Действительно, можно ли все забыть? Действительно ли можно спокойно вернуться к тому, что было? Он не знал, но чувствовал, что это опасно легкий выход из положения. Какой-то вид бегства. Справедливость — наплевать на нее. Искать ее не имеет смысла. Мы живем не для того, чтобы, как сумасшедшие, гоняться за какой-то справедливостью. Подавитесь ею. Дали мне урок, теперь я буду умнее. Все.
— Нечего раздумывать. Ты рабочий и точка. В другом деле только осрамишься.
— Да, так, — согласился он.
А отец сказал:
— Вот видишь, брат. Давай руку.
Они протянули друг другу руки через стол.
Перевод А. Лешковой.
МИНУТА СЛАБОСТИ
Все было обыденно-привычным — облака сизого дыма, лениво тянущегося к окнам, переполненные пепельницы, пустые чашки из-под кофе, слова. Знакомые, примелькавшиеся от ежедневных встреч лица; прикосновение к хорошо известным вещам, приятное, холодное стекло, сигарета и блокнот на столе. В блокноте аккуратно написанные заметки, «во-первых», «во-вторых» и так далее до «в-девятых»: подготовка к предстоящему выступлению. Все, буквально все было таким, каким бывает всегда, каким должно быть и каким, очевидно, обязано быть. Ситуация не совсем хорошая, но… Но если мы как следует возьмемся за дело… — это говорит Гарлат, и если бы он не узнал его по голосу, все равно знал бы, что Гарлат. Гарлат говорит всегда в сослагательном наклонении, признается с оговорками: «да, но…» Все в порядке, это так всегда и бывает. Так это было вчера, позавчера, год назад, да и задолго до этого, еще с незапамятных времен говорил Гарлат свое «да… но» и будет так говорить и завтра, и послезавтра, ничего не поделаешь. Он вытянул руку, будто хотел проткнуть перед собой дымовую завесу. И почувствовал прилив крови к голове. Прислушался к себе: почему все это его раздражает? Ведь раньше это его никогда не злило, — подумаешь, Гарлат! Человек без должного развития, все с этим молчаливо соглашаются, выступает тут, потому что был тут вчера, и будет завтра, потому что есть тут сегодня. Человек преемственности. Мебель в углу, никому не мешает, но если бы ее не было, это бы тотчас заметили. Атмосферосозидающий элемент. Конечно, это в порядке вещей, Гарлат нужен, потому что ничего не значит. Когда Гарлат начинает говорить, каждый облегченно вздыхает, ясно, что ничего не случится. В его «да… но» втиснута вся противоречивость мира — для того, чтобы спокойно разрешиться бесспорной правдой: препятствия затем и существуют, чтобы их преодолевать, и, в самом деле, Гарлат говорит как раз об этом, препятствия, друзья существуют для того, чтобы мы их преодолевали. Та-ра-ра-бум. Гарлат стоит, словно ожидает особо торжественных фанфар. Вот сейчас взглянет на директора. Так оно и есть, а директор подморгнет, и это означает, садись, мол, дружок, мы прекрасно передохнули. И Гарлат доволен собой, доволен без самоуверенности, скромно, но решительно доволен собой. Разумеется, Гарлат ни разу не усомнился в самом себе. Никогда не подумал, что подобен решету, которым черпают воду. Зачем ему об этом думать. Это — бесполезная и опасная мысль. Бесполезные и опасные мысли — всегда мысли только о других. Только о других? Только о других, товарищ Серый, ну, когда тебе в последний раз пришла в голову опасная мысль о себе? Он снова сделал рукой нервное движение, директор посмотрел на него: хочет говорить? Нет, говорить еще не хочет. Он говорит всегда перед завершением обсуждения и, как правило, это — настоящее заключение. Во-первых, во-вторых и так далее. Он не любит болтовни. Избегает фраз. Опирается на факты, он всегда опирался на факты, даже когда это было не в моде. Это — единственно верный метод решения проблем. И он, конечно, может гордиться собой потому, что был верен фактам. Даже если. Что «даже если»? Даже если не всегда все было в порядке, товарищ Серый. Ведь вы знаете, что факты сами по себе… да-да, конечно, отбор фактов, взаимосвязи между ними. Вот именно, то освещение, тот свет, который ты, товарищ, проливал на факты, всегда ли был правилен? Он снова почувствовал, как кровь прихлынула к голове. Провел ладонью по лбу, лоб был слегка влажным. Что это со мной? Что происходит? А, ничего, видно, что-то с давлением. Надо сосредоточиться. Сосредоточенно слушать. Сейчас это важно, говорит тот самый молодой человек, как же его звать? Он человек новый. Я должен к нему привыкнуть, он человек необычный, какой-то слишком современный. В общем, какой-то не свой в помещении, которое мы знаем на ощупь, до подробностей. Но, возможно, это только кажется, и он со временем притрется. Но все же надо его внимательно послушать. Помощь молодым кадрам и далее все в том же духе. Говорит и смотрит на заметки или куда-то еще глубже, под стол. Стыдливый? Нет, ты слушай, слушай, товарищ Серый. Ведь он копает, подкапывается. Не очень открыто, будто бы под столом. Но я-то это понимаю. У меня на такие вещи ухо натренировано. Я не хотел бы утверждать, говорит молодой человек. Я не хотел бы пользоваться таким выражением. И тут же спокойно пользуется им. Глядите-ка, ведь это система. Тертый калач! Но только я — а что я? Почему меня это раздражает? Ведь меня это не касается. И молодежь существует для того, чтобы приносить с собой оживление в сонное царство тишины. Ведь это в порядке вещей. И я тоже был когда-то, да-да, был и я когда-то молодым. И это ведь было не так уж давно. Я должен был бы об этом помнить. Я был бескомпромиссный, молодой и бескомпромиссный. Да, был, был. А теперь какой я? Конечно, теперь я старый. Конечно, я определенно стал старше лет эдак на двадцать. Но что это означает? Двадцать лет труда, да, заслуженного труда для всех, для общества. За его спиной будто кто-то насмешливо вздохнул. Он хотел было убедиться, но не обернулся, он знал, что сзади никого нет. Он напряженно смотрел в записную книжку, желая вникнуть в суть каждого пункта, но ничего не увидел. Сжал лоб обеими ладонями. Ах, это все давление. Надо будет что-то предпринять. Мы неправильно живем. Ничто так не успокаивает, как словацкие горы осенью. Это — реклама фирмы «Турист» или это сказал ему врач? Но только он не нуждается в успокоении. Для чего ему успокоение? Он в расцвете жизненных сил, способный, самоотверженный, опытный. Он не может выключиться. После него осталось бы пустое место. Он попытался представить себе пустое место, которое останется после него, свой рабочий кабинет с абсолютно пустым креслом. Это было очень неприятное представление. Нет, он не может уйти, может лишь пасть, как старый конь в борозде. Самоотверженный старый конь. А не патетично ли это слегка? Хотя это и патетично, но такова моя правда. До последнего вздоха. До смертного часа. Потом придут люди и склонят передо мной головы. Снимут постромки со старого коня. Ах, ах. Слишком уж острая жалость к себе. Откуда она приходит, эта жалость? И кто над ним склонит голову? Какой-нибудь товарищ Гарлат — этим нет износу. Покорно благодарю. Я не хочу, чтобы какой-то товарищ Гарлат поведал надо мной одну из своих истин — он ушел, но дело его живет. И вообще, у меня нет права жалеть себя. И нет права отвлекаться на глупости, как это называется? Раздвоение личности? Мой сын сказал бы — не сходи с ума и опусти занавес. Ничего у тебя нет, по крайней мере, ничего важного. Нервы у меня всегда были в порядке. Это всего лишь глупое давление. О чем говорит наш стыдливый юноша? Я не хотел бы называть это безответственностью, говорит стыдливый молодой человек. Но я не нашел более удачного выражения. Копает под столом. Но почему под столом? Так ловчее! Почему он не говорит прямо, чего боится, где он этому научился? Где он этому научился? Ведь мы, ведь я — эх-хе-хе. Тут он вынужден был обернуться, так явно послышался за его спиной насмешливый вздох. Однако сзади никого не было. Надо было бы проветрить, совсем нечем дышать. Дышать совсем нечем. Но так ведь было и вчера, и позавчера, все в общем, как всегда, — и пустые кофейные чашки, и набитые до отказа пепельницы, и жесты, и слова. Другим стал только я. Что-то во мне испортилось. Стоп, товарищ Серый. Никаких глупостей. Ты всегда был корректным работником. Надо лишь сосредоточиться, и все пройдет. Он обменялся взглядами с директором. Конечно, надо дописать пункт десятый. Надо дать ответ на критику этого юнца, как его там зовут? Что-то в его имени связано с палками и овцами, пастбищем, брынзой, бараном? Да нет, обыкновенный товарищ Валах [10] Валах — в этом слове заключен двойной смысл: а) овечий пастух; б) мерин, тягловый, рабочий конь.
, вот так-то, стыдливый словацкий юнак. Итак, дописать пункт десятый. Не то чтобы он хотел отвергнуть критику молодого человека, однако все же надо будет все поставить на свои места. Именно так. В целом корректно. Критику мы, конечно, приветствуем. И даже директор не против критики, он лишь слегка сердит на молодого человека, а тот этого не видит, продолжает смотреть куда-то под стол. Критику мы всегда приветствуем, но только она должна опираться на факты. Наконец-то ему удалось сосредоточиться, и он стал слушать молодого человека. Молодой человек как раз говорил о фактах. Но только — о каких фактах! Какой отбор, какое освещение! Это ведь, это ведь — скажем — слишком пристрастно. Слишком односторонне. Речь шла не о его отделе, это его прямо не касалось, но все же критика почему-то его задевала. Он еще раз взглянул на старого шефа, тот мрачнел все больше и больше. Так как же, передвинуть десятый пункт поближе к началу или оставить его там, где есть, в качестве гвоздя? Об этом надо подумать. А молодой человек все говорит и говорит, монотонно, не повышая голоса, словно отвечает перед экзаменационной комиссией. Словно зубрил ответ всю ночь, и, может, в самом деле, зубрил, люди такого типа нам известны, не смелые, но упорные. Что-то есть в том, о чем говорит новичок, да, тут есть определенная система. Он закурил сигарету, неважно ведь, на одну больше или меньше, теперь ему хорошо думалось. Да, конечно, нельзя не признать — ясный, открытый взгляд. Необремененный рутиной. Но только с фактами надо обходиться осторожно, я бы сказал, — корректно. Ну, конечно, действительность такова, какова она есть, она вообще не похожа на свое идеализированное представление. Отрицая ее, мы не совершаем ничего столь уж геройского. Но действительность сложна, и первый взгляд на нее обманчив. Как бы легко было прийти, увидеть, победить. Победоносность молодых. В каждом молодом сидит что-то от Цезаря. Интересная мысль, надо обосновать. Но то, что мы видим, еще не должно быть неопровержимой правдой. Факт существует лишь в связи с другим фактом. Взаимосвязь, да-да, надо все это поднять на философский уровень. Молодой человек закончил и смущенно осмотрелся. Стояла тишина, и он, кажется, испугался. Не надо его подавлять, надо лишь все поставить на свои места. Директор смотрит на меня, нет, я пока не буду выступать. Это ведь не годится, сразу же реагировать на критику. Критика должна улечься, формулировки должны чуть повыветриться. Это — вопрос тактики. Для чего нам опыт, если мы не будем им пользоваться? Пусть пока говорит Убаюкий, так будет правильно. Оригинальность и темперамент, это никогда не повредит. Какая-нибудь сальная шутка и какое-нибудь нарочито примитивное выражение — вот и шум в зале. Эх, он ведь честный человек и совсем не дурак, мог бы спокойно жить и без фольклорного маскарада. Только, наверное, не может. Каждый должен жить так, чтобы не натыкаться на застывшие представления о себе. Убаюкий «чокнут» народным происхождением, это — его броня. Все знают, что он широкая натура и вообще славянский характер. Он мог бы воспротивиться и быть самим собою, наверняка за этим маскарадом скрывается серьезный, честный человек — но только зачем? Это принесло бы ему неудобства, жить стало бы неуютнее. Он потерял бы свой характерный облик, свой музыкальный ключ. У каждого свой главный ключ, ключ от жизни-существования, и кому хочется выбросить этот ключ на свалку? Разрази меня гром, говорит Убаюкий, на этот раз речь пойдет о церковных порядках. Тут история, как с той мышью. Ну, вот, теперь ждите какой-нибудь шутки. Он не говорит ничего, что не было бы давно известно, но говорит об этом так, что его слушают. Просто-напросто у него свой ключ и он его применяет. У каждого свой ключ, например, у директора — заслуги и самоотверженность. И то, что он умеет слушать. А ваш ключ, товарищ Серый, какой ваш ключ? Мой ключ, мой ключ, конечно, корректность, правильность. Надежность. Трудолюбие. Мой ключ солидный, и мне его никто не подарил. Все я делаю сам и ничего для себя. Эх-хе-хе. Снова этот насмешливый шепот. И прилив крови к голове. Что это со мной сегодня? Ведь все в порядке, все так, как должно быть, как следует быть. У меня нет неприятностей, по крайней мере, особенных. В общем и целом, нормальная жизнь, в общем и целом, нормальный день. И тут он вспомнил, что уже утром чувствовал себя не очень хорошо. Годы и давление. Эх, было время. Беззаботное, прохладное утро. Острое желание жить. Нет, он не может припомнить, когда это было в последний раз, это беззаботное ясное утро. Возможно, такого утра никогда и не было. Впрочем, это ребячество вспоминать о каком-то утре, о котором все равно не вспомнишь. Это бессмысленно, а я никогда не делал бессмысленных вещей. Убаюкий все еще говорит и смеется какой-то остроте, смеется один и громко, ну, не странно ли? Да нет, ведь он смеялся так и вчера, и позавчера, и год назад, тут все в порядке. Он смеется в пределах своего ключа. Ничего не случилось, пожалуй, просто все это выглядит чуточку нереальным, не только смех Убаюкого, но все, все, как мы тут заседаем, как клубится дым, все и вся, и я, и я тоже. Будто в самом деле происходит что-то иное. Будто важно не то, что мы считаем важным. Но — что? И где оно? Это какая-то фантазия, а я никогда не был фантазером. Что это на меня нашло? Ведь я думал о практических вещах, о практических делах, что имеет смысл. Какой смысл? Глубокий смысл. Важный для всех. Я забочусь о том, чтобы людям было где жить. В известном смысле подготавливаю будущее. Что — разве этого не достаточно? И что нужно еще, где этот другой, высший смысл?! Обыкновенная липучка для мух, — весь этот высший смысл и все фантазии. Это не для тебя, товарищ Серый, вернись к делу. Однако у него было желание сделать что-то необычное, взять свой блокнот, встать, поклониться и уйти молча, со значением, или сделать что-нибудь еще более экстравагантное. Похоже, в самом деле мой колпак дал течь, как говорит сын, придется серьезно заняться своим здоровьем, корректно взвесить биофизический актив и пассив. И больше двигаться, да-да, ничто так не успокаивает, как словацкие горы осенью. Запах опавшей листвы и прозрачный воздух. Утренние туманы. И тишина хвойного леса. Хвойные ванны. Дача от завода — он видел ее лишь раз, еще когда она строилась. Ореховая палка — и ходить, ходить. И дышать. Утренняя роса и все такое. В этом что-то есть. А почему бы и нет? Ах, да, пустое кресло в его кабинете, ну и что тут такого? Оно подождет, пока он не вернется, не выздоровеет. Восстановить здоровье — это такая же бесспорная обязанность, как всякая другая, ведь он не делает это только для себя. Вот так-то, об этом мы и подумаем, а теперь «внимание», товарищ Серый. Во-первых, во вторых и так далее, надо поставить все на свои места, корректно, солидно и на хорошем уровне. Все ждут этого от меня. Убаюкий все еще говорит, но дело идет к завершению, он уже преодолел верхнюю точку баллистической кривой. Но только — ах и ох. Вдруг он почувствовал, как стучит сердце, как напряженно гонит кровь. Глаза застлало мглой, и он вынужден был схватиться руками за стол. Ох эта дурацкая мышца. Плохо дело, плохо, плохо. Надо на воздух. Таким было первое ощущение. И второе: этого еще не доставало, — свалиться на совещании. Не оберешься разговоров. Корректный человек на совещании не приковывает внимания к своей сердечной мышце, как и не является на него голым. Он встал и увидел, что дым уплотнился и походил теперь на туман. Сквозь мглу он увидел удивленное лицо директора и понял его: почему уходишь, когда тебе надо выступать? Он пробормотал: я на минутку, и осторожно стал пробираться вдоль стола, он никогда не думал, что стол такой длинный. В туалетной комнате, перед WC, было открыто окно. Да, да, вот так, и за ним чистый воздух, солнце и тихая улица с каштанами. Беловатая детская коляска. Молодая женщина, опершись о стену, читает книгу. Он жадно вдыхал воздух и прислушивался к сердцу. Ну, да, перебои. Словно работают всего лишь три цилиндра. Механизм поврежден. Сентиментальность тут ни при чем, поврежденный механизм надо исправить. Сейчас надо дышать и дышать. Ему показалось, что полегчало. Он подошел к умывальнику, открыл кран и ополоснул лицо. Около умывальника стоял стул, через его спинку было перекинуто полотенце. Он вытер лицо и посмотрелся в зеркало. Да, лицо серое. Как об этом говорят? Лицо, которого коснулось дыхание смерти. Сказать по совести, и в нормальном-то виде не очень симпатичное лицо, одутловатое, вялое, маловыразительное. В этот момент он отчетливо вспомнил свою фотографию двадцатилетней давности: его лицо было живым и энергичным. Почему человек может так отдалиться от самого себя? Как он может потерять связь с тем, кем был? Вот получается как-то, и разве я продолжаю того, кем был? Я не только старый: я другой. И кто тут чужак? Я или тот, что на двадцать лет моложе? Он поднял руку, хотел коснуться лица, — убедиться, что оно стало другим; возможно, он хотел стереть синеватую бледность. И тут почувствовал, что начинается новый приступ. Он схватился за умывальник. В голове только одна мысль — удержаться. Не упасть, удержаться. О, пустота. Значит, вот как. Постепенно он пришел в себя. Опустился на стул, руки беспомощно повисли. У него не было ощущения, что он проскочил. Казалось, он уже никогда не поднимется с этого стула, словно его притянуло гигантским электромагнитом. Я тут и тут останусь. Его охватило безразличие, все стало бесконечно далеким. Он прошептал: «Мама, мамочка». И тут же возник ее образ, старомодные высокие ботинки со шнурками, в которых она лежала в гробу. Но мамы нет, нет ничего, за что можно бы ухватиться. Есть лишь ощущение тяжести, колоссального, невыносимого веса, который придавил его к стулу. Он с неимоверным усилием открыл глаза. Намочил полотенце, приложил ко лбу, к затылку. В окно ворвался гул реактивного самолета. Он посмотрел вокруг. Как смешно — в уборной. Еще счастье, что его никто не видел. Надо бы уйти, кто-нибудь может войти и увидеть его в этом смешном положении, ведь смешным нельзя быть ни в коем случае, а? Надо бы встать и пойти, пойти — куда? На совещание? Господи, какое мне до них дело? Поставить все на свои места, нет уж, извините, дорогой товарищ с вечными заслугами, — не поставлю. Да и к тому же — все это — ложь. Ложь? Да, конечно, хотя и не совсем ложь, а похоже это на подтасовку. Ведь молодой человек был прав, да, прав. Я мог бы даже подписаться, если бы это меня еще интересовало. Я хотел поставить все на свои места, но теперь не хочу. Какое мне до этого дело? Какое мне дело до вашей натужно сплетаемой чиновничьей лжи? До вашей? Ведь это и моя ложь, моя прежняя ложь. Да, конечно, с этого стула это видно. Человек — существо приспосабливающееся; приспосабливающееся — вот подходящее слово, единственная большая правда среди множества мелких обманов. Когда я был еще молодым, — да, действительно, помнится, я был молодым, хотя в данную минуту это невозможно себе представить, — я ощущал свое существование как нечто единственное. То, что надо защищать против всех. Беречь как зеницу ока неповторимую, единственную форму своей души. Где я ее потерял? Когда это случилось? Меня сломали, хотя со мной никогда ничего серьезного не происходило, обыкновенная, в общем, жизнь без крайностей; сознательный специалист. Никто меня не ломал, я сгибался сам. Сгибался, приспосабливался бесконечно долго, двадцать или почти двадцать лет, лучшие годы жизни. Он смотрел назад, в прошлое, и видел, как, беспорядочно обгоняя друг друга, наплывают забытые лица, шепчут забытые слова. Не было ничего особенно драматического: обычные, ежедневные дела, но эти дела будто утратили свою прописку во времени, будто вырвались из тех лет, когда они совершались; и теперь в таком виде получали новое серьезное значение, были более самостоятельными и определенными. И он искал в них себя, мучительно искал, неповторимую печать своей души. Не было почти ничего. Молча соглашаясь, он миновал опасную территорию. Оставил в сторонке неповторимый облик своей души, который затерялся где-то между двумя молчаниями. Впрочем, в те времена неповторимая форма собственной души не имела широкого применения; она была совершенно ненужной. А пестовать ее для себя, в одиночестве, это была роскошь, на это не было времени и это было даже опасно. Человек никогда не был уверен, что наша неповторимая душа не даст о себе знать в самое неподходящее время. А потом было уже поздно: потом он мог быть только тем, за кого его принимали. Корректный труженик, надежный, самоотверженный и в меру продвигающийся вверх. Потом, потом он уже был заместителем: начал ставить все на свои места. Да, конечно, он продвигался, а продвигаться нетрудно, это всего лишь несколько приемов, которыми может овладеть и школьник, лишь вопрос тренировки. Продвигаться можно, например, так — молчи, когда надо молчать, говори, когда надо, чтобы тебя слушали. Так что необязательно ставить все на свои места. Все находится на своих местах, когда размещение нравится тем, кому должно нравиться. В самом деле, это очень просто. И с этим можно прожить всю жизнь, а если забыть о глупостях, можно даже считать себя справедливым или, по крайней мере, корректным. Ведь я никого намеренно не обидел, никого не потопил: все это знают. Я только продвигался, продвигался вплоть до этого самого стула, с которого уже нет сил встать. Вот если бы я так же серьезно анализировал все эти вещи — а на этом стуле мне ничего другого не остается, как делать это. Если бы я серьезно и по-настоящему корректно хотел все это проанализировать. Я никого не укоротил на голову: я только подкладывал под котел дровишки. Во-первых, во-вторых и так далее. С этого стула непредвзятым оком видел он себя на сотнях и сотнях совещаний, собраний, служебных разговоров, видел, как старательно и с неумолимой логикой некогда выдающегося студента-математика выстраивает он один аргумент за другим, как с твердой решимостью формирует мнение, которое — которое было приятно ему и другим, более высокопоставленным лицам. Да, конечно — декоратор манекенов. Механизм, машина по производству мнений, приятных начальству. Как раз до этого, товарищ Серый, ты поднялся, как раз до этого пал. И никогда тебе даже в голову не приходило, что ты мог быть другим, пришло это тебе в голову лишь тогда, когда ты уже, очевидно, другим быть не можешь. Неповторимая форма твоей души — это звучит как плохая шутка. О чем-либо подобном за целых двадцать лет ты даже не подумал, у тебя было слишком много забот, чтобы ты мог кем-то казаться. Это глупо, но — тебя не было. Этот корректный человек — чужестранец, чужак, который без всякого права присвоил тебя и распоряжался тобой. Ах, ах. Слишком много открытий для одного раза. Надо бы разобраться в этом постепенно. Не может ведь правда обо мне быть столь уничтожающей. Необходимо спокойно взглянуть на суть дела. Это всего лишь депрессия после приступа. Впрочем, приступ был тоже не бог весть какой опасный, не стоит скисать раньше времени. Врач сказал, все это не так плохо, хотя… Дела его не так плохи, хотя… Хотя — что? Хотя в том, что он подумал о себе, есть правда, и неважно, если на этой правде сказалось влияние депрессии. Большая правда. Однажды на меня обрушилась Маргита, мы редко ссорились, и это была, собственно, единственная серьезная ссора за восемнадцать лет, и в тот раз Маргита закричала со злостью: «Ты — мертвый человек, Руда, ты об этом еще не знаешь, но ты — мертвый человек».
Интервал:
Закладка: