Вольдемар Бааль - Колдун
- Название:Колдун
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Лиесма
- Год:1978
- Город:Рига
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вольдемар Бааль - Колдун краткое содержание
Если была по утрам роса, то была обильной, длительной, так что можно было изучить ее, прочувствовать и ощутить это явление - «росное утро» - до самой глубокой глубины; если после тихого колыбельного дождика повисала над землей радуга, то надолго, отчетливо и щедро обнажая все краски.
Пустая дорожка к морю, сонные дюны, лес, голый берег с лениво наваленными на белый песок грудами морен, мерный шорох воды, и - точно застывшие - чайки на отмелях, и одинокое суденышко на горизонте, и неподвижные облака - все-все было проникнуто этой заторможенностью, этим плавным, незыблемым покоем.
Колдун - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Понимает, — повторил Адамович. — Казнится даже, что меня подвел. А с другой стороны, вроде бы и рад назад за верстак: и заработаешь больше, и спокойнее. У него же золотые руки...
Мы шли без определенной цели; просто ему надо было двигаться, перемещаться. Расцвеченные неоном большие улицы остались где-то в стороне, навстречу вставала снежная темнота полузнакомых улочек и переулков.
— Главное слово было мое, — говорил Адамович. — Ты заметил, как на меня смотрел директор? Каким тоном спросил о мнении? Как впился?.. Он был недоволен, что я не особенно решительно... одним словом, что инициатива исходила не от меня. Ведь это можно черт знает как истолковать. «Излиберальничались! В научно-технический прогресс на одних эмоциях едем». Вот ведь! А энтузиазм, например, важным резервом мыслит. Тут, выходит, эмоции годятся.
— Поставь себя на его место.
— Ну да! Ну да! В том-то и дело! Ведь я же сознаю, знаю, что все это правильно, законно. И голосовал я правильно, в интересах производства, общего, стало быть, дела. Но почему вот тут, — Адамович ткнул себя в грудь, — тут вот почему такое, так скверно? Как будто предал его. Ты понимаешь?.. Нет чувства удовлетворенности, этой самой гармонии... Вру я себе, что ли?
— Знаешь, Петр, — сказал я. — Сойдетесь-ка вы со своим Соколовым где-нибудь в укромном месте, визави, потолкуете, и все станет на свое место, обрящешь свою гармонию. Дело-то ведь простое: голова — одно, сердце — другое. Экие новости! Это, дорогой мой, старый сюжет.
— Дело простое, говоришь? — Он покосился на меня. — Да-да, простое, обычное, всесторонне обусловленное. Об этом-то я и думаю...
Часу уже в десятом мы наткнулись на небольшое окраинное кафе, что-то вроде «Минутки» или «Ромашки». В нем было всего три столика. За крайним справа сидела молодая пара, молчаливо расправляясь с горкой сарделек, похожих на гигантских личинок; у ног молодого человека лежала собака с ошейником. Буфетчица, еле видимая из-за стойки, сонно пила чай.
— Ничего уже нет, — устало сказала она. — Все съели, вот им последние отпустила. Скоро закрываю.
— И выпили все? — спросил я.
— Есть коньяк. А кофе выпили.
— А что вы пьете, прошу прощения? — спросил Адамович.
— Чай! — Она улыбнулась, выпрямилась на стуле. — Это я для себя, не на продажу. Не люблю я это кофе. Что, угостить? Бесплатно ведь все равно.
— Идет!
Мы пошли за одинокий столик слева. Чай был горячим и прекрасно душистым. Только теперь я почувствовал, что продрог, и стал греть о стакан руки.
— Можете курить, — великодушно разрешила буфетчица, не устояв перед нашими панегириками ее чаю. — Все равно уже больше никто не придет. Да и все равно все курят, потихоньку...
Парень на той стороне отрезал полсардельки, сдирал кожуру и кидал собаке, затем обильно смазывал кусок горчицей и начинал невозмутимо жевать, глядя на девушку. Та смотрела не то что бы с восхищением, но с большим вниманием и интересом — он не морщился. Собака, очередной раз щелкнув пастью, терпеливо ждала следующей порции кожуры.
Адамович смотрел на собаку, и угрюмое лицо его постепенно начало преображаться: оно стало как бы разглаживаться, светлеть, заулыбалось как-то все сразу, изнутри, издалека. Оторвался он от своего предмета, только когда зашипела пластинка — буфетчица решила попотчевать нас и музыкой. Гибкий, умело отрепетированный голос манерно запел «Ти фо ту».
— Кто бы это мог быть? — спросил я, прислушиваясь.
— Какая-нибудь Соня Шебек, — отозвался Адамович. — Как тебе пес?
— Великопородистая дворняга. По звуку можно определить — слышал, как она ловит пищу?
— Да. Эти не гордые. — Адамович глотнул чаю, прокашлялся. — А хозяева — гордецы! Ошейничек — я тебе дам!
— Ты мог бы сожрать столько горчицы?
— Я ем значительно больше. — Он опять хлебнул чаю. — А эта штука, кажется, называется «чай на двоих»? Я слышал ее еще во младенчестве.
«Ти фо ту... ту фо ти...». Никогда и ничего больше в этой песенке я разобрать не мог, хотя и получал по английскому четверки. И только из надписи на пластинке знал, что это— «чай вдвоем», а потом кто-то перевел мне как «чай на двоих».
— Давай-ка за здоровье этого пса, — сказал Адамович. — За его верную и честную морду. — И когда мы выпили, навалился на стол и тихо проговорил: — А теперь я расскажу тебе одну историю. До закрытия этого божеского заведения как раз и выложу...
Было это, как говорится, давно. Жили мы тогда в небольшом городе в Зауралье, шла война, и мне было десять лет. Отец наш воевал, мы с сестрой учились в школе, и я, как и положено юнцу тех лет, мечтал о подвигах. А мать работала: днем на почте и ночью — дома, шила на машинке. Как мы жили? Как все тогда жили? Как могла жить женщина с двумя детьми в холодном и голодном тылу?.. Но я помню ее какой-то вечно удивительно спокойной, негромкой и чем-нибудь занятой; я никогда не слышал, чтобы она плакала или жаловалась на тяготы и невзгоды, и никогда не видел ее спящей. Она была очень невысокой и худой, как девочка. Тогда, разумеется, мне казалось, что все идет, как и должно идти, что это в порядке вещей, когда постоянно хочется есть, когда мать, уходя на работу, оставляет нам с сестренкой два кусочка хлеба: ей — меньший, мне — старшему и мужчине — больший. И только потом, много лет спустя, я понял, что она вынесла, пережила. Шила ночами она, между прочим, госпитальную одежду и вообще — для фронта: была мастерица... Так вот, я мечтал о подвигах, о том, как бью фашистов: кошу их тысячами из пулемета, лежа в удобном окопе, или швыряю бутылку в танк, и он вспыхивает, словно вата. На стену я приколотил цветную открытку, присланную отцом; на ней его рукой под картинкой, изображающей финал воздушного боя, было написано: «Смотри, Петя, немецкий самолет упал, разбился, а наш спокойно полетел». Это было очевидно, однако надпись отца придавала всей картинке особенный смысл — она как бы и меня приобщала к подвигу, к войне уже непосредственно. Конечно, я, как и всякий из ребят того времени, мечтал сбежать на фронт. Но я не спешил, понимая, что надо подрасти, если хочешь, чтобы побег действительно удался. И ждал. Не знаю, нетерпение ли от ожидания, или, может быть, тоска по героическим делам, или я попросту наслушался рассказов, — но что-то вдруг зажгло во мне страстное желание заиметь собаку. Даже не помню, была ли у кого-нибудь из соседских мальчишек собака, вряд ли, не до того было, однако точно помню, как кто-то меня уверял, что ее можно купить, притом именно такую, какие бывают у пограничников. Впрочем, подвиг и собака не исключали друг друга, а совсем наоборот: я «видел» подвиг как раз с собакой, верным другом и помощником... Я без конца приставал к матери, ныл, убеждал, просил, никакие ее доводы о том, что собака стоит денег, которых и без того не хватает, что ее нужно будет кормить, когда и сами не едим досыта, что жестоко держать животное впроголодь и уж лучше подождать, когда кончится война, — ничто не охлаждало меня: я хотел иметь собаку, друга и помощника. Не знаю уж, не могу себе даже представить и теперь, как мать устроила, как вывернулась, но в один прекрасный день у нас в доме появилось это удивительное существо — маленький черный щенок, которого бывший хозяин велел называть Амиго и который в скором будущем, по его словом, должен был превратиться в настоящую овчарку... Трудно передать, что я пережил в первые минуты — да что там минуты? — дни! недели! Порой мне кажется, что это была лучшая, счастливейшая пора моей жизни. Никогда — ни до, ни после — я не чувствовал такой ее полноты; казалось, что теперь уже никакие неудачи или беды не смогут омрачить моего существования. Где и как только мог, я раздобывал Амиго еду: помогал колоть дрова, носить воду, был на побегушках — короче, делал все, что попадалось под руку; я отдавал ему часть хлеба, который мне оставляла мать, даже у сестренки выпрашивал кусочек, и мать, конечно, обо всем догадывалась, но молчала и только, когда я уже перешел всякие рамки, стала мне чаще напоминать о долге, благоразумии и братниных обязанностях, а сама еще больше худела, еще быстрее двигалась и проворнее стучала машинкой... Вообще-то она всегда учила нас умеренности, бережливости и стойкости, никогда при этом не повышая голоса; она никогда не бранилась и, если и говорила о трудном времени, то очень спокойно и негромко... Она умерла сразу после войны, и в ее сумочке нашли похоронную на отца... Это я теперь говорю о ней так, теперь так вижу и понимаю. Увидел и понял, когда ее уже не было. А в те времена... Ничего, кроме Амиго, я не замечал. Одним им жил. Мы затевали игры-учения, читанное и слышанное давало тут плодотворнейшую почву для фантазии. Например, мы разыгрывали такое представление: вот, Амиго, раненый, тащи его осторожненько к нашим окопам и возвращайся за следующим; или: вот это донесение надо срочно отнести туда-то и туда — пошел! — и к вечеру чтобы был тут как тут, да не попадись смотри, фрицам. Бывали штуки и совершенно невероятные, с нашим пленением, допросами, побегами, прыжками с парашютом и без такового, — даже удивительно сейчас: как додумывался?! А пес и в самом деле рос умным и смышленым, хотя, конечно, никакая это была не овчарка, а рядовая дворняга, но я бы теперь не променял ее ни на какое сокровище... Однажды мать купила мне ботинки — старые окончательно развалились, да и вырос из них; так вот она собралась, тут сэкономила, там поджала и — купила. Хорошие, крепкие ботинки, и как раз по ноге. Ну, разумеется, не забыла напомнить, чтобы берег их и так далее, и я кивал в ответ и думал, что напрасно она это говорит, потому что я и так все понимаю и, конечно, буду беречь. И уже через день не уберег. Была весна, и я, гоняя с друзьями и Амиго по лужам, основательно их вымочил. Придя домой, я решил, пока матери нет с работы, высушить их, и она ничего не заметит, и все сойдет. Я затопил печурку, раскрыл дверцу, приладил ботинки поближе к огню и сел на всякий случай за уроки... Когда я вспомнил о ботинках, было поздно: у них уже обгорели носки... Первой моей мыслью было: бежать. Но это тут же отпало: куда побежишь в таких ботинках? Да и все равно поймают — всех ловят. Я метался в поисках выхода, но так ничего и не придумал... Это были ужасные минуты, на карту было поставлено все... Когда пришла мать, я таился некоторое время, а потом в каком-то полубреду, не чувствуя под ногами пола, подошел к ней, показал ботинки и сказал — это пришло мне в голову тут же, вдруг, когда я увидел ее лицо, — сказал, что носки обгрыз Амиго... Мать подумала минуту, потом, так ничего мне и не сказав, оделась, позвала Амиго, и они ушли... Вернулась она поздно, и — одна. Подойдя, она заглянула мне в глаза и негромко сказала, что продала Амиго, что не следует держать такую собаку, которая вредит в доме... Я думал, что умру в ту ночь... Я и в самом деле тогда заболел... Никогда больше у меня не было собаки...
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: