Светлана Бойм - Будущее ностальгии
- Название:Будущее ностальгии
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ООО «Новое литературное обозрение»
- Год:2019
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-1130-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Светлана Бойм - Будущее ностальгии краткое содержание
Будущее ностальгии - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Разговоры про остранение повседневной жизни в период социальных потрясений, революции и гражданской войны могут показаться почти непристойными. Обыденная жизнь была до такой степени разрушена, что для художественной трансформации там оставалось немного места. Более того, к концу 1920‑х годов практика эстетического остранения стала политически неблагонадежной. В своем дневнике от 1927 года литературный критик Лидия Гинзбург отмечала: «Веселые времена обнажения приема прошли. <���…> Сегодня такое время, когда прием нужно прятать как можно дальше» [738]. За пятьдесят лет до Бродского Виктор Шкловский перефразировал тот же марксистский лозунг: «Бытие определяет сознание, а совесть остается неустроенной» [739].
В конце 1920‑х годов теория художественного остранения превращается в теорию несвободы. Чтобы проиллюстрировать это, Шкловский предложил анекдот про Марка Твена, который писал письма в двух экземплярах: первый предназначался для его адресата, а второй — для личного архива писателя. Во втором письме он записывал то, что он действительно думал. Эта концепция двоемыслия становится основополагающей фикцией советской интеллигенции — умением читать между строк и понимать друг друга с полуслова. В период с 1930‑х по 1980‑е годы эзопов язык связывает воображаемое сообщество альтернативно мыслящих советских граждан. К 1960‑м годам искусство остранения превратилось в искусство обыденного инакомыслия, которое не обязательно переводилось в политический протест, а скорее было вопросом личной свободы, практикой поведения в обществе близких друзей.
Второе детское воспоминание о пробуждении сознания, упомянутое в сборнике «Меньше единицы», касается отчуждения иного рода, связанного с ощущением постыдности собственной идентичности.
«Подлинная история вашего сознания начинается с первой лжи. Свою я помню. Это было в школьной библиотеке, где мне полагалось заполнить читательскую карточку. Пятый пункт был, разумеется, "национальность". Семи лет от роду, я отлично знал, что я еврей, но сказал библиотекарше, что не знаю. Подозрительно оживившись, она предложила мне сходить домой и спросить у родителей. В эту библиотеку я больше не вернулся, хотя стал читателем многих других, где были такие же карточки. Я не стыдился того, что я еврей, и не боялся сознаться в этом. В классном журнале были записаны наши имена, имена родителей, домашние адреса и национальности, и учительница периодически "забывала" журнал на столе во время перемены. И тогда, как стервятники, мы набрасывались на эти самые страницы; все в классе знали, что я еврей. Но из семилетних мальчишек антисемиты неважные. Кроме того, я был довольно силен для своих лет — а кулаки тогда значили больше всего.
Я стыдился самого слова "еврей" — независимо от нюансов его содержания.
Судьба слова зависит от множества его контекстов, от частоты его употребления. В печатном русском языке слово "еврей" встречалось так же редко, как «пресуществление» или "агорафобия"» [740].
Здесь поразительно то, что раскрытие идентичности и истинного самосознания исследуется через воспоминание о лжи; это указывает как на историю поддерживаемого правительством антисемитизма в послевоенном Советском Союзе, так и на общее ощущение «самоограничения», которое Бродский переживает независимо от своего прошлого. История первой лжи позволяет Бродскому более или менее беспристрастно рассказать о том, каково это — быть еврейским мальчиком в 1950‑е годы. Действительно, в послевоенном Советском Союзе конца 1940‑х — начала 1950‑х годов официальная поддержка интернационализма и критика антисемитизма вытесняется гнусной кампанией против «безродных космополитов», масштабными чистками рядов еврейских врачей, интеллектуалов и рабочих. Слово «еврей» стало практически непечатаемым и практически обладало статусом обсценной лексики. Искусство отчуждения Бродского и его детский стыд относительно собственной идентичности связаны между собой. Один из любимых писателей Бродского Данило Киш [741], бывший югославский беженец, закончивший свои дни во Франции, — сын еврея, погибшего в Холокосте, и черногорской сербки, связывал еврейский опыт жизни в модернистской Европе с отчуждением. «Иудаизм — это эффект отчуждения», — пишет Киш [742]. Отчуждение у Киша является одновременно эстетической и этической проблемой. Позже Бродский тоже возьмет фигуру Бродячего еврея, чтобы изобразить писателя: «Поэт всегда говорит о своем горе сдержанно, потому что в отношении горестей и печалей поистине он — Вечный Жид» [743]. Табуированное русское слово «еврей», постыдное для семилетнего мальчика, искупляется английским словом «Jew», напечатанным тысячами экземпляров в книгах состоявшегося американского поэта.
Размышляя о судьбе европейских евреев в XX веке, Бродский размышляет о причинах, по которым так много евреев осталось в нацистской Германии несмотря на все тревожные признаки. (В сталинской России, в отличие от Германии до 1939 года, выезд из страны был невозможен [744].) Номадический импульс и изгнаннические традиции дают еще один шанс избежать судьбы пассивной жертвы на грандиозном месте преступления истории. «Рассейтесь, — сказал Всемогущий своему избранному народу, и, по крайней мере на некоторое время, он рассеялся» [745]. Еврей Бродский — кочевник. Диаспорический еврей не ищет землю обетованную, он ищет только временный дом. Тем не менее Бродский также отмечает тех, для кого изгнание было невозможным (или немыслимым), — тех из них, кто совершил трагическую ошибку, пустив корни в Германии и не предпринял ничего, когда еще был шанс уйти. Следовательно, искусство отчуждения — это набор для выживания. Что касается изгнания, это не только несчастье, но порой — культурная роскошь.
Чтобы иностранный читатель понял, насколько редко на русском языке публиковалось слово «еврей», Бродский сравнивает его со словом «mediastinum» [746]. Подобно Набокову и многим другим двуязычным авторам, Бродский — преданный читатель словарей. Слово «mediastinum» относится к жизненно важной мембране в легких: «перегородка, разделяющая плевральные мешочки у млекопитающих, содержащая все грудные органы, кроме легких» [747]. Mediastinum — мембрана и перегородка, как книжная полка, которой в комнате выделили часть креативного пространства. Помимо своей странной связи со словом «еврей», слово «mediastinum» появляется в тексте Бродского в связи с его родным городом Санкт-Петербургом, который определяется как «mediastinum русского эллинизма» [748]. Ленинград-Петербург, который Бродский вспоминает и выдумывает, — это космополитический город, в котором статуи, торсы в нишах и пятнистые фасады с потрескавшейся штукатуркой несут на себе отпечатки мировой цивилизации, рассеченные осколками артиллерийских снарядов во время немецких обстрелов и бомбардировок [749].
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: