Артемий Магун - «Опыт и понятие революции». Сборник статей
- Название:«Опыт и понятие революции». Сборник статей
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:НЛО
- Год:2017
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Артемий Магун - «Опыт и понятие революции». Сборник статей краткое содержание
«Опыт и понятие революции». Сборник статей - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Отрицательная революция Андрея Платонова
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2010
Наследие русской революции 1917 года — и в смысле достижений и шансов, и в смысле поставленных проблем, и в смысле опасностей — до сих пор остается во многом неосвоенным. Можно сказать, что оно было похоронено в процессе катастрофического вырождения революции и вытеснено последующим противостоянием одинаково неинтересных идеологий: догматического эпигонского марксизма и догматического эпигонского либерализма. Поэтому так важно выявление нетривиальных рефлексивных ходов и понятий, которые возникли в результате и по поводу этого события. Причем необходимо читать тексты прошлого не свысока, глазами всезнайки (как это чаще всего делают, пытаясь интерпретировать Платонова исходя из идей его времени, например обнаруживая у него спор материализма с идеализмом — кому он сейчас в этом виде интересен?), а учась у них, задавая им современные вопросы. Андрей Платонов представляется мне одним из центральных интеллектуалов периода русской революции, который был не просто прозаиком, но ярким диалектическим мыслителем, всегда уделявшим особое внимание революционной событийности как горизонту своей жизни и творчества.
Революционная традиция обычно представляется — и консерваторами вроде Берка, и ироничными либералами, но также и оптимистическими радикалами вроде Лукача и Блоха — как стремление к воображаемой утопии, вторжение абсолюта в повседневную жизнь, которое наталкивается на сопротивление материальной инерции и поэтому приводит к террору, а затем к поражению. В этой версии, революции совершаются интеллектуалами, которые навязывают живой реальности свои идеалистические схемы. Однако здесь не учитывается, во-первых, демократическая составляющая модерных революций, а во-вторых, ее осмысление романтиками. Более того, сами романтики и предстают в обыденном интеллигентском сознании как главные идеологи и идеократы. Между тем, уже у Руссо, справедливо называемого предшественником романтизма, программа демократической революции парадоксально сочетается с онтологией и во многом апологией одиночного, замкнутого в себе индивида. Для немецких романтиков пореволюционной эпохи тоже характерны оба эти момента: ориентация на фольклор, прозаизация мифологических и религиозных мотивов — но также и продумывание внутренней, замкнутой коммуникации и скрытого, тайного абсолюта; эстетика одиночества и меланхолии. Кроме того, все романтики подчеркивают чувственный характер познания, причем, по античному образцу, главной страстью является страдание — человек страдает именно от того, что слишком сильно чувствует .
В противовес расхожему понятию романтизма как чего-то возвышенного и наивно-удаленного от реальности, исторические романтики утверждали именно “землю”, прозу, чувственную природу как новый поэтический принцип и стремились обнаружить в этой самой природе, в ее недрах, а также в простом народе те искры свободы и любви, которые Просвещение стремилось морально навязать “сверху”. И хотя вектор “воплощения” свободы у разных романтиков отличался, в целом с конца XX века речь уже шла, говоря словами Маркса, о переходе “от критики неба к критике земли” [1]. Другая важная черта романтизма, которая роднит его с пореволюционным временем XX века, — это внимание к роли аффектов, в особенности негативных. Широкую известность получил романтический сплин в духе Байрона и Лермонтова, но он характерен, скорее, для второго, постреволюционного этапа развития романтизма, когда поэтический энтузиазм наталкивается на разочарование и политическую реакцию. Однако уже в йенском романтизме есть важный мотив Sehnsucht, тоски-ностальгии, вызванной вторжением в прозу мира бесконечности Абсолюта.
В отношении революции нужно особенно упомянуть Фридриха Гёльдерлина, который в посвященном Французской революции стихотворении “Досуг” показал, как из мессианской остановки времени рождается разрушительный “дух непокоя”. Речь идет о бесконечной тревоге, ведущей к террору, и прерывает эту бесконечность фрагмент, оборванное на одной букве слово, превращающее революцию в немой бессмысленный знак, фетиш смысла [2].
Позднее Гегель в “Феноменологии духа” выдвигает для объяснения парадоксов Французской революции понятие чистой негативности и, как Гёльдерлин, обращает внимание на обессмысливание в ее ходе слов, в конце концов, правда, утверждая, что негативность сама укрепится в новую позитивную структуру [3].
Во Франции романтизм получил серьезное развитие на поколение позже, чем в Германии, и тем не менее основные интуиции, положившие ему начало, были теми же — хаотическое разрушение формы, рефлексивность творчества, поворот к глубинам природы и народной жизни. Крупнейший романтический толкователь Французской революции Жюль Мишле в своей двухтомной “Истории” представляет Французскую революцию как народную драму и как историю сильнейших коллективных чувств . Революция для него — “запоздалое пришествие вечной справедливости” [4]— запоздалое, потому что оно приходит в ответ на тысячелетия страданий и тщетных надежд.
Мишле видит и негативные последствия зашкаливающей революционной тоски. Так, он рисует фигуру женщины, которая является по природе контрреволюционеркой потому, что сильнее сопереживает и переносит боль с врага на самого субъекта революции (“В каждой семье, в каждом доме контрреволюция имела своего яростного <���…> проповедника: он плакал, страдал, и каждое его слово было или казалось гласом разбитого сердца” [5]). Похожим образом, уже в XX веке Ханна Арендт попыталась объяснить якобинский террор и вообще поражение Французской революции разгулом страстей, и в частности сострадания [6]. Арендт во многом права, указывая на катастрофические последствия нагнетания агрессивной меланхолии. Однако очевидно, что эти страсти и были носителями революции — они несли мессианское ощущение нестерпимости страданий в ожидании искупления. Масса говорит плача, в том числе и потому, что страдает от невозможности высказать что-либо, кроме своего голого существования [7].
Жак Рансьер в книге “Имена истории” [8]показывает, что все революции, начиная с Великой французской, сталкиваются со следующей дилеммой: революция стремится предоставить голос исключенным, безграмотным массам. Но они не могут ничего внятно сказать! И тогда революционеры говорят за них. “Несчастные — это сила земли”, — говорит Сен-Жюст. И из этого же настроения рождается атмосфера всеобщего подозрения, террор.
Русская революция показывает нам, как история повторяется и углубляется, заходя на следующий виток. В начале XX века наследниками ранних романтиков были символисты, и новая литература во многом следовала их активистскому пафосу, но при этом старалась (по крайне мере в первое время) освободиться от их спиритуалистических и теократических тенденций. С другой стороны, революция сделала ключевым текстом российской культуры переводы Маркса и Энгельса, гораздо более радикальных романтиков, напрямую перенявших язык и идеологию от немецких предшественников, таких как, например, Гегель, Гейне или Беттина фон Арним.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: