Иван Щеголихин - Не жалею, не зову, не плачу...
- Название:Не жалею, не зову, не плачу...
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Жазушы
- Год:1991
- Город:Алма-Ата
- ISBN:5-610-00784-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Иван Щеголихин - Не жалею, не зову, не плачу... краткое содержание
Не жалею, не зову, не плачу... - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
при имени Иосифа Виссарионовича, а при составлении бумаги он мог укусить
Разумовского, ибо начал Георгий Георгиевич такими словами: «Дорогой наш отец и
учитель, любимый вождь народов, глубоко уважаемый генералиссимус…» От этих
красот я не мог сдержать улыбки, он меня сразу понял: «Этикет, Женя, обязателен при
обращении к главе государства. Кесарю – кесарево. Раньше так писали:
Всепресветлейший, державнейший великий государь император, самодержец
Всероссийский, государь всемилостивейший. И монархист Достоевский так писал, и
твердокаменный демократ Чернышевский, а заканчивать полагалось примерно так: с
чувством благоговейного уважения осмеливаюсь назвать себя Вашего императорского
высочества благодарным и преданнейшим слугою». Старик стал мне еще милее и
симпатичнее. Упрекайте его в холуйстве, в рабстве, в отсутствии интеллигентности и
прочих грехах, – все это чушь собачья, лишь ваши притязания подменить главу
державы другим кумиром или собственной персоной. А я – вместе с разумным
Разумовским. Раз уж приняты такие кликухи наверху, будем блюсти высоту, нам это
ничего не стоит. Наверное, мы с ним не можем называться интеллигентами, как Фефер,
например, или Леонтьев, не тянули мы в ненависти и до уровня Волги или Гапона, уж
эти бы вчетвером напридумывали усатому совсем других величаний. А мы не видели в
этикете урона своему достоинству, оно у нас совсем в другом. Мы не желаем
властвовать. Спасибо, вожди, вы взяли на себя тяжкий грех власти, мы вас
возвеличиваем при жизни, ибо ничего вам не будет после смерти, кроме долгих
проклятий. Если я доживу до старости, то хочу стать таким, как Георгий Георгиевич
Разумовский, московский дворянин, великодушный человек, вечная ему память… А
пока вернемся к обращению. Разумовский просил направить его, а также зека
Леонтьева, работать в какое-нибудь инженерно-конструкторское бюро в системе
Гулага: «Мы там несомненно принесем больше пользы нашей великой и любимой
Родине». Помогло, между прочим, их перевели скоро в Красноярск.
Зашел ко мне Коля Гапон. «Что ты там за письмо получил из редакции? Покажи».
Гапон – и вдруг его редакция заинтересовала, литература. Показал я ему оба письма, он
прочитал внимательно, сдвинув брови, и спросил, согласен ли я про заумную
философию? Я пожал плечами – согласен. «Ажаев сидел, написал книгу «Далеко от
Москвы», получил за это свободу и Сталинскую премию». – «Говорят, он не сидел, а
работал вольняшкой». – «Говорят», – передразнил меня Гапон. – Ты слушай, что я
говорю. – Он пырнул себя в грудь оттопыренным пальцем. – Я с ним ходил на один
объект, видел его вот как тебя. На пятьсот первой стройке».
Я не стал спорить, тут правды не добьешься. Напечатают в газете, скажут по
радио, это и будет правда, а все остальное – выдумка наших врагов. Да и кому нужна
такая правда, кого сажали, кого миловали, всегда найдутся приказные дьяки, архивное
жульё, которое скроет, что было, и откроет, что надо. «Сидел Ярослав Смельчаков, –
сказал Гапон, – у него песня есть про этап». Наверное, он имел в виду Смелякова, в
печати я его не встречал, имя слышал от Фефера – сильный поэт, и сажали его будто бы
несколько раз. Он был связан с Мандельштамом, а тот был женат на сестре Каменева,
их тогда всех пошерстили, пересажали. «Еще я с Домбровским сидел, из Алма-Аты.
Вот писал! «Покоряясь блатному закону, засвищу, закачаюсь в строю. Не забыть мне
проклятую зону, эту мертвую память мою». – А дальше Гапон меня сразил: – Я тоже
пишу, – сказал веско и посмотрел прямо, человечьими глазами, надо сказать. – Про
свою жизнь».
Меня это задело, пишут, кому не лень, ревность вдруг появилась. Лев Толстой
говорил, написать о своей жизни может любой нищий, даже безграмотный, но дело не
в пережитом, а в точке зрения. Гапон заметил мой протест и кивнул на конверт
Устиновича: «Он правильно тебе вломил – заумная философия». «Для меня мысль
важнее фактов, случаев». – «Мысли-итель. А что ты видел? Ты студент прохладной
жизни. Весь твой багаж – пустой чемодан. – Он говорил обозленно, не знаю, почему. –
Надо писать, что сам пережил, а не списывать из других книжек».
Наблюдений у Гапона много, спору нет, он старше меня лет на пятнадцать, да еще
каких лет – лагерных, где не просто жизнь, а самая ее густота. Описывать на сто лет
хватит, а вы, критики, теоретики, осмысливайте и обобщайте, что народ пережил. Но
говорить мне с ним тяжело, он хам, а хамство и литература несовместимы. Ушел Гапон,
заставил меня думу думать. И в самом деле, что у меня было в жизни, какие-такие
особенные события? Пустой чемодан – похоже. И потому обидно.
Да еще и карась, как заметил Волга, а каждому карасю впереди уготована уха.
Плюнуть бы, но увы, не получается, из всего делаю выводы.
Думал я, думал, и сделал вывод. Не хватает мне из опыта человека ХХ века трех
главных составных – я не участвовал в революции, не был на войне Великой
Отечественной и не родился евреем. Значит, опыт мой ограничен, я отстаю в развитии.
А отставать не хочется.
Зато я был счастлив, я заполнил себя любовью. Имел ли я право любить на фоне
мировой войны и ее последствий? А мне плевать на вашу войну, она временна, а
любовь – вечна. Войну навязали дуроломы-политики, я не хочу им потакать и не приму
навязанных ими страданий жалких, животных. Народы убивали друг друга всегда, но
не они мне пример, а Ромео и Джульетта, они умерли от любви. И Шекспира не война
создала и прославила, а любовь. Под каждой могильной плитой лежит вся история
человечества, сказал Гёте. Значит, и под моей тоже будет лежать вся история. Вся, а не
ее фрагменты. Своим воображением, проницательностью, болевой чуткостью я
восполню нехватку прямого и грубого опыта. Толстой тоже не участвовал в
Отечественной войне, не был Анной Карениной и не родился Хаджи Муратом. Опыт –
пошлость. Пульников сколько раз талдычил: вот просидишь двенадцать лет, тогда
узнаешь. Ничего не узнаю сверх того, что узнал, что испытал, муки мои уходят, как
вода в песок, тогда как страдания из-за любви возвышают. Дело не в количестве
лагерных лет, а в том, как душа твоя откликается, как меняется, как трепещет, «сквозит
и тайно светит». Вот объявили мне восемь лет, и пусть я просижу восемь дней,
приговор как палашом рубанул, оставил след на всём моем существе, и дальше я буду
расти подрубленным. При условии, конечно, если корни остались.
Опыт у меня будет, но как на него смотреть, как его понимать? Я не бузотерил в
революции, не участвовал в войне, не родился евреем – значит, я принадлежу к
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: