Эмили Ван Баскирк - Проза Лидии Гинзбург
- Название:Проза Лидии Гинзбург
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент НЛО
- Год:2020
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-1340-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Эмили Ван Баскирк - Проза Лидии Гинзбург краткое содержание
Проза Лидии Гинзбург - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Свои требования к постиндивидуалистической прозе Гинзбург формулирует в эссе «Торжество заката» (датированном в машинописи 1958 годом, не публиковавшимся вплоть до конца 1980‐х) [169]. Она начинает с описания красивого заката, который в фигуральном смысле гложет ее, так как устойчиво ассоциируется со смертью. Размышляя о затруднительном положении писателя, который уже вышел из среднего возраста и не сумел самореализоваться, Гинзбург затем запрещает себе соглашаться с выводом писателей XIX века, заключивших, что «жизнь пустая и глупая шутка»: [170]
Люди второй половины XIX века поносили жизнь и вопияли против смерти. Это противоречие можно им простить, приняв во внимание, что они были людьми потерянного рая. Недавно, у всех на памяти, рассеялся рай абсолютов, разных – от католической догмы и Декларации прав человека до Гегеля. Понятно, что, потеряв абсолютные ценности и, больше того, бессмертие души, можно было сгоряча несколько десятилетий кричать о том, что жизнь обман и шутка. Но когда до бесконечности повторяют, что жить бессмысленно, и притом живут и живут, и очень неохотно умирают, и продолжают писать о том, что не стоит жить, как если бы писать об этом во всяком случае стоило, – то все это уже не может питать ни теоретическую мысль, ни искусство [171].
В этом пассаже набросана несколькими штрихами – с сочувствием, презрением и иронией сразу – яркая, неформально изложенная история индивидуалистического сознания, которое выражалось в искусстве ХIX века. «Классические антиномии индивидуализма» утратили власть и актуальность – искусство зашло бы в тупик, если бы не могло делать ничего, кроме как твердить, что «жизнь бессмыслица, злая шутка и прочее» [172].
Прошлое, XIX век ставили и другую проблему – проблему причастности прошлого к идеологически мотивированным ужасам эпохи, в которую жила Гинзбург, причем, как полагала сама Гинзбург, ее поколение ввиду своего положения имело уникальный шанс на то, чтобы вскрыть и расследовать эту причастность. Наиболее четко Гинзбург выразила эту мысль, когда (в 1950‐е годы) восхищалась стихотворением Осипа Мандельштама «Мы с тобой на кухне посидим» (1931): «Настоящее слово в искусстве – если оно еще возможно, – вероятно, могли бы сказать именно мы. И не потому, что мы видели самое страшное, – там [то есть на Западе] тоже многое видели» [173]. Гинзбург отвергает тезис, что одного наблюдения ужасов уже достаточно для того, чтобы обрести новое понимание жизни, способное отразиться в литературе: на Западе писатели вопреки всему, что повидали, продолжали писать индивидуалистическую прозу. Советские писатели могли прийти к «настоящему слову», потому что страдали от насилия, которое опиралось на высокопарные идеологии с их иллюзиями прогресса: «Только мы на собственной коже испытали год за годом уход XIX века. Конец его великих иллюзий, его блистательных предрассудков, его высокомерия… всех пиршеств его индивидуализма». Революция (которую Гинзбург вначале, в подростковом возрасте приветствовала) намеревалась разрушить индивидуалистические, капиталистические социумы и построить на их месте социалистические социумы, основанные на равенстве и чувстве общности. Коммунистическая идеология черпала кое-какие элементы из различных течений мысли XIX века – таких, как популизм, гуманизм, социализм, марксизм и даже романтизм с его сверхчеловеками и гениями, грезивший о более светлом, приближенном к идеальному мире [174]. Гинзбург считала, что, если взглянуть ретроспективно, гуманизм XIX века с его высокими идеалами стал, как ни парадоксально, соучастником некоторых преступлений коммунистических режимов – ведь он одобрял веру в то, что цель оправдывает средства и строительство светлого будущего требует огромных жертв. «И все мы, интеллигенты старшего поколения, – пишет она, – причастны этому греху» [175].
Для Гинзбург кризис индивидуализма, мучительного осознания того, что ни Бога, ни моральных абсолютов не существует, был явлением прошлого, явлением XIX века, а значит, творческие люди, по-прежнему поглощенные этими проблемами, вынуждали свою аудиторию переживать «нерадостное узнавание сказанного лет пятьдесят тому назад». Она пишет: «На этом пути ничего больше и не будет, кроме обманчиво новых (если они на высоком уровне) повторений. Потому что именно в XX веке кончился давно начатый разговор о тщете жизни и начался другой разговор – о том, как бы выжить и как бы прожить, не потеряв образа человеческого» [176]. Выбранное Гинзбург слово «разговор» не обозначает какой-либо конкретный жанр, но, несомненно, стало бы подходящим определением ее промежуточной прозы. Последние слова этого пассажа – «выжить и прожить, не потеряв образа человеческого» – указывают на второй фактор, порождающий потребность в новой прозе ХХ века, – на испытание тотальной моральной и физической катастрофой. Гинзбург пишет: «Продуктивно искусство, которое объясняет, почему человек живет (ведь не из одной же трусости), показывает или стремится показать этическую возможность жизни, хотя бы и в обстановке катастроф XX века» [177].
«Торжество заката» созвучно происходившим во всей Европе и Соединенных Штатах дискуссиям о человеческих ценностях и искусстве после катастрофического опустошения, которое принесла Вторая мировая война, и после Холокоста (эту проблему можно резюмировать афоризмом Теодора Адорно о невозможности писать стихи после Освенцима) [178]. Жан-Поль Сартр написал в эссе «Ситуация писателя в 1947 году» об иронии, заключенной в том факте, что картина Миро под названием «Разрушение живописи» существовала на свете в те времена, когда «и живопись, и ее разрушение запросто могли погибнуть от зажигательных бомб». Он заявил: «Нам было не до воспевания утонченных буржуазных добродетелей», поскольку закрадывались сомнения «в дальнейшем существовании французской буржуазии как таковой». Самым жгучим вопросом, заботившим писателей, был вопрос, «можно ли остаться человеком на войне» [179]. Василий Гроссман в великом романе «Жизнь и судьба», написанном после войны, выводит охранника нацистских газовых камер, который «смутно знал, что в пору фашизма человеку, желающему остаться человеком, случается выбор более легкий, чем спасенная жизнь, – смерть» [180]. А Варлам Шаламов в эссе 1965 года «О прозе» (написанном после нескольких десятилетий заключения в ГУЛАГе, но также через призму знания о войне) отметил, что «самое главное для писателя – это сохранить живую душу» [181].
Гинзбург обнаружила, что в ХХ веке существовала новая «легкость смерти» – то, как тихо и бесцеремонно можно было стирать индивидов с лица земли [182]. Гинзбург утверждает: в ее времена, хотя инстинкт самосохранения никуда не делся, страх смерти больше не функционировал как «идеология», как «мера вещей», поскольку индивидуализм становился все несущественнее, а смерть была неприкрыто зримой [183]. Как известно, герой канонического рассказа Толстого «Смерть Ивана Ильича» (1886) упорно (чуть ли не до последнего вздоха) отказывался признать, что на него самого, как и на всякого человека, распространяется силлогизм Аристотеля: «Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен» [184]. Гинзбург, в свою очередь, пишет, что во время Ленинградской блокады смерть была наиболее ожидаемым событием. Подобных «легких смертей» предостаточно в советской (неофициальной) художественной литературе: вспоминается, например, Мария – героиня «Пещеры» Евгения Замятина, – которая во время Гражданской войны, в осажденном Петрограде хочет избежать мучительных лишений и упрашивает мужа дать ей флакон с дарующим смерть ядом «так же просто, как просила чаю» [185], или сентенция из рассказа Шаламова «Сухим пайком»: «Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой» [186]. Гинзбург тоже говорит о друзьях-интеллигентах, которые попали в сталинские лагеря и осознали, что были арестованы совершенно произвольно. В контексте повальной жестокости узники лагерей считали свои судьбы типичными: «Удивление перед лицом общественного зла было детищем XIX века. [Вернувшиеся из лагерей] же рассказывают о том, чего и следовало ожидать от двадцатого. „Закономерности всем известны, а вот вам еще характерный случай; случай этот – я“» [187]. Когда безвременная смерть становится обычным человеческим уделом, протест индивида против жестокости его личной тяжелой судьбы перестает что-либо значить даже для него самого. Гинзбург хочет сделать темой своего творчества не это индивидуальное, ничего не значащее страдание, но скорее стоящую за ним логику, а также нравственные изъяны и мысль, что жизнь даже в моменты ужасающих лишений прекрасна [188].
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: