Гжегож Низёлек - Польский театр Катастрофы
- Название:Польский театр Катастрофы
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2021
- Город:Москва
- ISBN:978-5-44-481614-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Гжегож Низёлек - Польский театр Катастрофы краткое содержание
Книга Гжегожа Низёлека посвящена истории напряженных отношений, которые связывали тему Катастрофы и польский театр. Критическому анализу в ней подвергается игра, идущая как на сцене, так и за ее пределами, — игра памяти и беспамятства, знания и его отсутствия. Автор тщательно исследует проблему «слепоты» театра по отношению к Катастрофе, но еще больше внимания уделяет примерам, когда драматурги и режиссеры хотя бы подспудно касались этой темы. Именно формы иносказательного разговора о Катастрофе, по мнению исследователя, лежат в основе самых выдающихся явлений польского послевоенного театра, в числе которых спектакли Леона Шиллера, Ежи Гротовского, Юзефа Шайны, Эрвина Аксера, Тадеуша Кантора, Анджея Вайды и др.
Гжегож Низёлек — заведующий кафедрой театра и драмы на факультете полонистики Ягеллонского университета в Кракове.
Польский театр Катастрофы - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
В этом контексте стоит вспомнить судьбу сценария «Страстной недели», который Ежи Анджеевский и Анджей Жулавский писали десятилетием ранее для Анджея Вайды. Премьеру фильма предполагалось приурочить к двадцать пятой годовщине восстания в гетто, отмечать которую должны были в 1968 году. Писавшийся под прессингом пропаганды государственных институтов сценарий полностью изменил первоначальный посыл рассказа Анджеевского: «Бессмысленно в нем искать все то, что составляло главную тему рассказа — неоднозначность позиции поляков по отношению к Холокосту и портрет католической интеллигенции, чья вера оказалась в конфронтации с жестокой действительностью. […] Изменению подвергся также образ польско-еврейских отношений. Анджеевский создал в своем рассказе напряженную атмосферу, он подчеркивал ужас, охвативший Ирену, ее потерю веры в человеческую порядочность и солидарность — в результате страшного опыта, через который она прошла. Тем временем в сценарии люди, стоящие под стеной гетто, не произносят ни одного жестокого или неумного слова. Пораженные, потрясенные, они в молчании смотрят на пламя» [825]. Также значительно были расширены мотивы польской помощи, оказываемой как скрывающимся на арийской стороне евреям, так и повстанцам в гетто.
Что же такого произошло в течение десятилетия 1967–1977, что Вайда, Гюбнер, Старский, актеры, рецензенты готовы были безропотно принять урок истории, преподаваемый Штропом в книге Мочарского? Ведь это был урок лживый, служащий исключительно тому, чтобы улучшить общественное самочувствие поляков. К тому же столь похожий — в своих общих чертах — на пропагандистское вранье, генерированное под конец 1960‐х годов под натиском тогдашней антисемитской кампании в Польше. Абсурдом было бы, конечно, ассоциировать имена Мочарского, Вайды, Гюбнера с позорными событиями того времени. Их творчество, биографии, личные позиции говорят о чем-то как раз противоположном: возмущении, гневе, сопротивлении, о политических и профессиональных последствиях. Мы скорее имеем дело с запутанными идеологическими негоциациями, в которых стремление к исторической правде, попытки расшевелить коллективную энергию действия в новой политической ситуации второй половины 1970‐х годов, желание отрезать себя от прошлого ПНР, поиск новых истоков политической субъектности и авторитета, защита национальной традиции от послевоенных идеологических манипуляций и пересмотров создавали столь парадоксальные и даже абсурдные ситуации. Негоциации эти касались источника авторитета , а не правды исторического образа . Во-вторых, польско-еврейская тематика в польской культуре 1970‐х годов подверглась под влиянием событий 1967–1968 годов глубокой заморозке. Ее разморозка должна была быть, по определению, основана на далеко идущем сведении счетов с польским антисемитизмом. Но в этом тогда никто не был заинтересован: ни власть, ни церковь, ни политическая оппозиция. Наконец, в-третьих, оппозиционные и независимые круги старались защитить польское общество от обвинений в значительном соучастии в событиях того времени. Побуждать польское общество к политическому сопротивлению значило замалчивать определенные вопросы недавнего прошлого.
Образ восстания в гетто, заключенный в «Разговорах с палачом» Мочарского, поставил под сомнение только Михал Борвич в рецензии, опубликованной на страницах издававшегося в Париже журнала «Зешиты историчне», уже после премьеры спектакля Вайды. Борвич, который после войны инициировал в Польше широкомасштабный сбор и публикацию документов Катастрофы и эмигрировал в Париж в 1947 году, обнаружил не только фальшь в картине событий в гетто («расхождения между всеми документами: свидетельствами отдельных людей, польских подпольных организаций и… самого Штропа — и соответствующими страницами книги Мочарского фундаментальны » [826]), но также и литературный, носящий характер художественного вымысла, характер книги Мочарского, доказывая, например, что Штроп говорит тут языком Боя-Желенского и Веха. Запоздалый ответ на упреки Борвича представил много лет спустя Адам Михник. Прежде всего, он напомнил, что Мочарский закончил писать свою книгу в 1968 году (ее фрагменты публиковала тогда «Политика»). Он не прибег, однако, к аргументу, что Мочарский подгонял образ польско-еврейских отношений во время восстания в гетто к тогдашним требованиям цензуры (точно так же принужденными к тому чувствовали себя Анджеевский и Жулавский, работая над сценарием «Страстной недели»), а постарался приписать решению Мочарского более благородные намерения по отношению к польскому обществу. «В тот момент в подсознании любого польского демократа было два намерения: выразить протест против антисемитских стереотипов среди поляков, заново привитых коммунистическим режимом, и выказать сопротивление стереотипу поляка-антисемита за границей. Оба эти протеста — сокрытые в нарративе — я нашел в книге Мочарского. Наконец — человек часто запоминает именно то, что ему нравится помнить, то, что поднимает его дух. Поэтому в „Разговорах с палачом“ Мочарский очерчивает иной, благородный образ евреев и иной, благородный образ поляков. Из новейших исторических исследований мы знаем, что оба эти образа сильно идеализированы» [827].
Михник не поднимает, однако, несколько неудобных вопросов. Во-первых, «протест против антисемитских стереотипов» выражается, таким образом, у Мочарского через такое ви́дение польской истории, которое как раз и выросло на этих стереотипах. Во-вторых, политические цели, связанные с политической ситуацией 1968 года, Можайский достигает с помощью явного анахронизма и жестов фикционализации, манипулируя фигурой Штропа образца 1949 года — времени совместного пребывания с ним в камере. Он использует фигуру Штропа, чтобы преподать польским читателям приятный им, но полный фальсификаций урок истории. Наконец, в-третьих, оказывается, что зловещие последствия 1968 года простирались еще дальше и охватывали значительно более широкие общественные сферы (заставляя, например, людей, принадлежащих к оппозиционным и независимым кругам, подчиняться защитным механизмам, описанным Михником, в той же степени фальсифицируя прошлое, как это происходило в результате идеологических усилий государства). Ведь как бы то ни было, защита польского общества от приписываемого ему на Западе антисемитизма была одной из основных идеологических догм кампании 1968 года.
Политика, проводимая оппозицией 1970‐х годов, в большой степени была обусловлена последствиями событий 1967–1968 годов. Прежде всего осмысления требовало расхождение между тогдашними общественными настроениями и мнениями активной политической оппозиции. Речь тут, однако, не идет только о равнодушии по отношению к интеллигентским баталиям за свободу слова и искусства, а о намного более опасном явлении: значительная часть общества оказалась втянута в антисемитскую кампанию; речь, таким образом, шла о рьяном участии в политических собраниях, повседневной практике стигматизации людей еврейского происхождения и других примерах постыдного поведения. А также о политической эффективности национальной фразеологии, которой, надо понимать, так недоставало польскому обществу в его публичной жизни. «Заслугой» идеологов кампании 1968 года было то, что они вернули этот язык в пользование. «Традиции, которые подвергались со стороны власти — но также и со стороны интеллектуалов — оскорблениям и ставились под вопрос, вернулись в публичную жизнь во всем великолепии своего дифференцированного инвентаря» [828]. Перед оппозицией, таким образом, стояла задача заполучить этот язык для своих собственных целей и скомпрометировать то, как его использует власть. Уговор, который Штроп предлагает Мочарскому во время их первой беседы в камере в спектакле Вайды, был, в сущности, уговором, который оппозиция предлагала всему обществу. Спектакль Вайды больше говорил о польском обществе после 1968 года, нежели о восстании в гетто и о временах сталинизма. Вайда на удивление открыто обнаруживал условия общественного договора относительно прошлого, которые привели к августу 1980 года. Читая рецензии Марты Фик, Яна Клоссовича, Малгожаты Шпаковской, можно подумать, что их авторы отдавали себе отчет в том, что это за условия, что в спектакле Вайды договор не остался для них незамеченным и что они готовы были его поддерживать. Тут следовало бы вернуться к категории «факта» и пересмотреть ее в контексте либидинальной политики. Спектакль Вайды был событием, которое создало целую сеть общественных эмоций, заставив одни из них циркулировать, в то время как другие оказались заморожены; все это было очень интересно организовано. Событием со своими историческими детерминантами и либидинальной актуальностью.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: