Валерий Попов - Жизнь в эпоху перемен (1917–2017)
- Название:Жизнь в эпоху перемен (1917–2017)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Страта
- Год:2017
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-9500266-9-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валерий Попов - Жизнь в эпоху перемен (1917–2017) краткое содержание
Опираясь на документальные свидетельства, вспоминая этапы собственного личностного и творческого становления, автор разворачивает полотно жизни противоречивой эпохи.
Жизнь в эпоху перемен (1917–2017) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— А что мы должны были делать? На специальном партсобрании нам рассказали про них всех… Что Попков, например, жил как барин! А мы прекрасно это знали и так…
«Революция пожирает своих детей!» — «Ленинградское дело» — иллюстрация к тому.
В Кремле, я думаю, начинали понимать, что нужен не только кнут, но и пряник. Со всяческими группировками партия расправлялась беспощадно, но сам народ-то вне подозрений, о народе ведь партия заботится… Поэтому были и настоящие народные праздники, радующие массы — например ежегодное снижение всех цен с 1 марта! Думаю, массы и сейчас от такого праздника не отказались бы. Еще накануне сам Левитан торжественным голосом объявлял — почти как об освождении населенных пунктов в войну:
— Цена за килограмм соли поваренной снижена (торжественная, звенящая пауза)… на полтора процента! На спички за один коробок снижена… на полтора процента! Изделия из искусственного шелка… на восемь десятых процента!
Это торжественное, берущее за душу чтение продолжалось долго. Улицы и дворы пустели. И даже мои друзья по двору — загнать нас домой было трудно — в эти часы были дома, у репродукторов. И, наконец, гремела последняя фраза Левитана… Тишина.
Потом все выходили, делились радостью. Мы с ровесниками, помню, собирались на моей лестнице, у подоконника на втором этаже, и сверяли наши записи. Находились расхождения: «Полтора процента!» — «Нет, один и шесть»… И чуть не дрались. Записывали, в основном, почему-то на оторванных полях газет — бумаги не было, а хотя бы одна газета обязательна была в каждой семье.
Помню эти длинные лоскуты газетных полей, сверху вниз исписанные неразборчивыми буквами и цифрами… писалось ведь тоже не «паркером», а тупым огрызком карандаша. Но восторга было значительно больше, чем потом от «паркера». Жизнь-то налаживалась! Главное — все эти циферки должны были на следующий день появиться в газетах — так зачем записывать, захлебываясь нетерпением! Но эти «заметки на полях» — своей рукой! — почему-то возбуждали сильней, может быть — как собственное достижение? 1 марта, когда все уже печаталось официально, реагировали как-то сдержанней.
Вспомню свои чувства… Ликовал ли я? Или лишь подделывался, изображал? Снова — «не как у людей»? Такое уже за собой замечал. Но — таил. А в душе, вспоминаю я, бродило что-то неясное, неформулиру — ё-моё, своё!
Во всяком случае в день смерти Сталина вел я себя точно не по канону. Репродуктор стоял в углублении буфета — огромного, старинного, привезенного из Казани, а в Казани он был еще до рождения бабушки… тьма, в которую уже не заглянуть. А репродуктор был, наоборот, новенький, голубенький — первое проникновение роскоши в наш суровый быт. Это была уже не прежняя страшная черная тарелка, связанная с войной и блокадой. Новый репродуктор стоял этаким платмассовым домиком, с торчащим круглым «носиком», регулятором громкости, которую разрешалось — по собственной воле — увеличивать и даже уменьшать.
И это уже воспринималось, как вольность — уже можно делать, как тебе удобно. «Домик» этот задумывался уже явно для уюта, но в дни перед смертью Сталина из него изливались страх и скорбь — чтобы никто не мог уклониться и почувствовать что-то другое! Сталин не умер еще — но всех уже накачивали ужасом и скорбью — другие чувства в те дни были преступны. Мрачная, нагнетающая страх музыка прерывалась лишь для скорбного произнесения очередной медицинской справки, полной зловещих медиинских слов. Сталин еще не умер — но народ уже готовили к скорби: а вдруг, когда настанет момент, массы будут подавлены недостаточно?
Конечно, поднять руку и выключить звук я тогда не мог, чувствуя, как это опасно. Но помню вдруг четко осознанное чувство своей отдельности, некоей удаленности от того, что нагнеталось: не поддамся чужому ужасу, буду чувствовать только то… что почувствую сам. Я сам больной! Ангина, боль в горле. Имею я право на свою болезнь? Я был дома один, я подходил к большому буфету, протягивал утепленную свитером руку в углубление, где стоял репродуктор, льющий скорбь… и брал стакан с теплым едким раствором соли, который сам же и намешал, и закинув обмотанную шею, задрав всклокоченню голову, гулко полоскал свою острую боль в горле, клокотал почти демонстративно, вопреки репродуктору: «ГРхллл!» Вот так! Можно сказать — мой первый «диалог с властью»! Потом Сталин умер, а я, наоборот, выздоровел. И заодно, на время моей болезни, миновал всех тех всеобщих обязательных проявлений скорби, к которым уж точно не лежала моя душа. Можно и так! — закрепилась хитрая, веселая мысль. Они пусть так, а я — этак! Думаю, порыв мой к отдельной жизни не был круто направлен против Сталина. Как-то не было его почему-то в моей душе. Сопротивлялся против любого «нагнетания», против любого навязывания… задолбают — и не услышишь себя!
Сталина у нас дома вообще не упоминали: не было обязательного у многих всплеска фальшивых восторгов — как-то это неловко, но и не ругали, естественно. Помню один характерный эпизод: мы все вечером дома, и вдруг появляется с кухни бабушка и с веселым подвохом показывает чуть мятый портрет Сталина, проткнутый туалетным гвоздиком:
— Вы чего, ребятки, рехнулись, что ли? — весело произносит она, показывая портрет.
Не помню «раскаяния» родителей, но и их шуток на эту тему — тоже. Родители спокойно переглянулись, усмехнулись и попорченный портрет «вождя народов» папа задвинул в ящик буфета, чтобы не мозолил глаза.
Наверное, мое «раскрепощение» и выросло из таких семейных мелочей… Никакого преклонения перед портретами у нас не помню вообще, зато помню наше семейное счастье: полумрак, но света мы не зажигаем, и я понимаю, почему: нельзя разрушать то ленивое блаженство, что наступило в доме по случаю воскресенья, когда все, наконец, вместе собрались. Отец и мама лежат, одетые, на кровати поверх одеяла, и даже я чувствую, как вытекает из их суставов усталость, и тела наполняются блаженством. Потом они начинают что-то петь, песня обрывается хохотом. Мать, как всегда, шпыняет отца, но сейчас ласково, добродушно: «Медведь на ухо наступил!». Потом они начинают шутливо бороться, как бы сталкивая друг друга с кровати. «Ой-ой-ой!» — дурашливо вопит отец, зависнув над «бездной» и удерживаясь лишь за мамину руку. Да, было счастье!
Может, из-за благополучия и спокойствия в семье и утвердилась во мне уверенность перед лицом враждебного мира?
И в школе что-то постепенно меняется. Детдомовцев от нас куда-то переводят, и можно вздохнуть с облегчением. Как-то сходит «на нет» слава школьных хулиганов, героев подворотен. Некоторых переводят в колонии, в спецшколы. Наш главный хулиган Трошкин — уже в школе у него была фикса во рту — погиб, после пьянки захлебнувшись рвотой… Что удивительно — он замечательно пел! На школьных концертах наша воспитательница Марья Сергеевна утирала слезу. И вот — такая страшная его смерть! Класс как-то затих, задумался. И больше хулиганского куража я не помню. Как-то внимание все больше переключается на отличников. И я — в их числе! Отличником — вдруг понял я — легче быть, чем измученным двоечником или даже всегда неуверенным троечником. А так… Помню — я первый из класса сдал контрольную, вернулся за парту, потом вдруг повернулся окном, ногами в проход, даже закинул ногу на ногу — и спокойно оглядывал одноклассников, торопливо пишущих… а я свободен уже, «кум королю», как говорила бабушка!
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: