Виктор Гусев-Рощинец - Крушение. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 2
- Название:Крушение. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 2
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:9785449032041
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Виктор Гусев-Рощинец - Крушение. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 2 краткое содержание
Крушение. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 2 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Она права: в лабиринте есть только один путь – вперед. Как бы долог он ни был, надежда не угасает, за поворотом всегда может оказаться выход, и потому разумнее всего – идти по возможности быстро. И что такое наша жизнь как не лабиринт, где изо дня в день мы без устали ищем выхода к своему «проекту»? Сущность человека не в том, что он «есть», а то, чем «он хочет стать». Имагинативный абсолют! – единственный бог, прядущий нити нашей судьбы. Вот почему так страшно лишение свободы: человек перестает быть человеком, и лишь один «проект» подчиняет себе ум и сердце – освободиться, возродиться в человеческом облике. Тюрьма как древнейший способ расчеловечивания внушала мне суеверный ужас. Я не могла представить себя в тюрьме. Мне кажется, я бы немедленно умерла. Или сошла с ума. Если жизнь – это относительная свобода, свобода лабиринта, то смерть – абсолютная несвобода. Вот почему в тюрьмах, лагерях и казармах так часты самоубийства. Я была далека от мысли, что отец может что-то сделать с собой, но Татьяна сказала: да, мы должны спешить. Тогда и мне случилось припомнить его участившиеся в последнее время депрессии, когда он днями лежал в своей комнате, запершись, и даже по воскресеньям не выходил к столу. Ширмой, которая отгораживала его от нас подобием благопристойности, служило «лечебное голодание». В том, что он голодал, сомневаться не приходилось, да и повод – его «избыточный вес» – вполне укладывался в рамках разумного; но мы-то знали, каждый по отдельности: причина в другом, – и каждый в меру своего воображения достраивал картину до целого. Мы никогда не обсуждали вопрос о папином здоровье – ведь он ни на что не жаловался. Я лишь таила страх, «подпитываясь» при каждом его очередном приступе: моя «картинка» как бы наперед отражала исход сомнительного лечения. То, что произошло потом, лишь подтвердило мой «неблагоприятный прогноз».
Я спросила Таню: знала ли она? Да, конечно знала. Но ведь можно знать о явлениях, ничего не ведая о причинах. Она все истолковывала по-своему: любовь часто искажает картину, выдвигая на первый план детали второстепенные, раскрашивая их в яркие, слепящие глаз тона, в то время как истина укрывается за ними, утаивается в серой дымке общего фона. Десять лет она пыталась постичь некую тайну, руководствуясь чувствами обманутости, досады, которые охватывали ее всякий раз как он снова и снова уходил – к семье, к прошлому, к работе. Она назвала это позже – «в свою историю». (Кто-то сказал, что мы переживаем конец истории . Какая глупость! – все равно что сказать: мы переживаем конец жизни.) Он уходил в свою жизнь, которой упорно мешало что-то соединиться с ее жизнью, и вот это «что-то» она тщетно пыталась найти, чтобы назвать (ибо неназванное – не существует), а потом еще и найти средства приручить его, потому что его нельзя убить: будучи названо, оно станет бессмертным. Нет ничего проще, как отвернуться лицом к стене и бросить бесстрастно глотающему звуки очевидцу-ковру: «Я беременна», – и покорно ждать милости (или гнева?) друга-врага, балансируя в страхе от неустойчивости обретенного равновесия, – нет ничего проще, говорит она (так она в итоге и поступила), но это значит – признать поражение. Кажется, ей повезло. Признав поражение, она вплотную приблизилась к победе и теперь не намерена отступать, и «доведет дело до конца», чего бы это ни стоило. («До конца нашей истории»).
Свидание разрешили.
Глава 4. Дмитрий чупров
Он откинул одеяло и поднялся с кровати. Врач сказал – надо ходить, превозмогая боль, разрабатывать ногу. Он ходил, но от этого боль становилась еще сильнее. После каждого «сеанса» (палата – туалет – палата) она закручивалась до самого паха и тошнотой расползалась в животе. «Так и должно быть», получаемое в утешение при дневных обходах, раздражало двусмысленностью. Закон убывающих рецидивов, преподанный соседом по койке, не только не подтверждался в опыте, но и обнаруживал себя как очевидный антизакон.: «рецидивы» отнюдь не убывали – они демонстрировали завидное постоянство, какое так часто свойственно боли и может сравниться в этой «человечности» только с глупостью. Разве это врач, думал он, который вместо лечения преподносит свои соображения «по поводу» и совет на все времена – покончить с унынием.
Он подошел к окну и, перегнувшись через подоконник, обежал взглядом больничный двор. Уныл как запущенная болезнь. Неужели никому в голову не придет – пригласить садовника? Есть ли они теперь? Не вымершая ли это профессия – садовник? Gardener. Нет, у Лоуренса действует егерь. Hantsman. Вот кем бы он хотел быть. Интересно, как выглядит дом в богатом английском имении? В книге об этом ничего не сказано. Автор явно не предполагал читателя-иностранца. Легче было представить себе тамошний парк, переходящий в лес. А здесь – больничный двор, обсаженный липами, хотел показать себя творением ландшафтной архитектуры; ему это плохо удавалось. Даже в солнечную погоду под деревьями было сумрачно и сыро, дождь превращал дорожки в озера, которые долго стояли, отражая осколками зеркала случайные просветы в переплетенных кронах. Сейчас и впрямь все это больше походило на лес: палая листва скрыла под собой неуклюжую планировку, и без того нестройные ряды стволов смешались, и только редкие щербатые скамьи отмечали пунктиром сетку аллей. Лежа на подоконнике, он жадно вбирал в себя прохладу, набегавшую волнами из-под сумрачного зеленого полога, прислушивался к гулу на Садовой, ловил обрывки разговора за спиной, в палате: двое «старожилов» обсуждали достоинства и «проколы» медперсонала. Обычная тема, вторая по частоте после обмена мнениями о собственных недугах. Нечто вроде светской беседы.
Пожалуй, самое трудное здесь было – не слышать, уметь отключаться. По его просьбе («что-нибудь интересное на английском») Ольга принесла «Любовника леди Чаттерли», здраво рассудив, что в этом возрасте все не связанное с проблемой пола выглядит по меньшей мере бессмысленным. Он так не думал, но книга его заинтересовала скандальной славой и ввиду практической недоступности русского перевода – вкусом запретного плода. Таковое тройное очарование побуждало упорно одолевать языковые трудности, а сосредоточенность дарила спасительную глухоту. Уставая читать, он лежал с закрытыми глазами и прислушивался к мелодиям боли, заунывным как восточный напев и в такой же степени лишенным предвестия конца. Прочитанное воскрешалось памятью наугад, по собственное прихоти выбранными картинами, где его «Я» нередко устраивалось в оболочке того или иного персонажа, чаще – что было неудивительно в его положении – он видел себя в инвалидном кресле-каталке: несчастный калека, обреченный провести остаток дней безнадежным импотентом. Нет, это было невозможно себе представить в полной мере, хотя бы потому, что несмотря на боли (нога и голова болели поочередно, будто передавая друг другу вялую эстафету) данная сфера жизненности не только не была затронута, но и постоянно заявляла о себе с настойчивостью, превосходящей даже ту, которой отличалась до полученных телесных повреждений; возможно, тут были замешаны компенсаторные механизмы, известные лишь узкому кругу лиц, состоящему из врачей и медицинских сестер. Потом, отталкиваясь, отталкивая от себя тягостное обличье, воображение рисовало молодую женщину в неопределенном наряде (откуда знать – как одевались англичанки двадцатых годов?), где обязательным, однако, было длинное платье, перехваченное широким поясом, а то, что выше, ослепительно пенилось кружевами, оттеняя нежный загар лица. Этот образ он попеременно наделял сходством с кем-либо из прошествовавших мимо красавиц, как бы вставляя в раму их соответствия выстроенной мизансцене. К тому и услужливая память была наготове – предложить нечто из расплава недавних впечатлений или уже остывшее и в этой холодности своей наделенное совершенством. Ни то, ни другое, однако не относилось к Лорочке (возможно, ее-то облик и был воплощением идеала – неосознанного, раз и навсегда отодвинутого в потайной угол, именуемый Будущим) по той, вероятно, простой причине, что девушка давно и бесповоротно была определена им на роль «спутницы жизни». (Слово «жена» претило обыденностью.) Да и смешно было бы выставлять образцом совершенства девчонку, с которой знаком в буквальном смысле с пеленок, а если и не водился в детском саду (отец рассказывал ему о своей первой – «детсадовской» – любви), то прошел с первого по восьмой класс и даже сидел на одной парте; тот же, с кем во сне или наяву случалось такое – сидеть на уроках рядом с любимой, – немало может порассказать о смятенной душе. (Человек зрелый сравнил бы это с общей постелью и тем коснулся бы истины в ее сокровенной глубине.) А ведь он даже не знал красива ли она. Нет, безусловно, ему она казалась красавицей. Отец показал однажды портрет в альбоме Ренуара – «Пиуму Росу» – сходство было поразительным! Стоячий воротничёк и широкополая шляпка девочки переносили прямиком в девятнадцатый век, возвращая к реальности не по-детски серьезным взглядом, будто прозревающим беды века грядущего. Он подумал тогда – возможно, впервые в жизни, во всяком случае, с каким-то новым, обостренным любопытством – о времени: не есть ли оно некий круговорот, повторяющий жизни и сам слагающийся из одних только жизней и ничем больше не выражающий своего присутствия в этом мире? Может быть, и не так подумал, не теми словами, однако смысл, укрытый на глубине, взволновал несомненной тайной. То была вспышка света, на мгновение вырвавшая из плена живой дух, чудесным образом укоренный в материи, и затеплившая отблеском мировую загадку красоты. Не тогда ли почувствовал он в себе эту странную тягу к прошлому, постепенно обретшую черты призвания и в этом горделивом облике доведенную до членов семьи? Так или иначе, все знали: «мальчик будет историком».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: