Вольфрам Айленбергер - Время магов великое десятилетие философии 1919–1929 (без фотографий)
- Название:Время магов великое десятилетие философии 1919–1929 (без фотографий)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:101
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вольфрам Айленбергер - Время магов великое десятилетие философии 1919–1929 (без фотографий) краткое содержание
Время магов великое десятилетие философии 1919–1929 (без фотографий) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Беньямин провожает обеих домой и напрашивается в гости на следующий же вечер — на спагетти и красное вино. С началом июня, как он пишет Шолему в далекую Палестину, его вечерние смены смещаются чуть дальше, на ночные часы:
Мало-помалу, особенно после отъезда Гуткиндов, я знакомлюсь в кафе Шеффелей «Хиддигайгай» (оно вполне приятное, если не смотреть на название) с разными людьми. … Наиболее примечательна латышка- большевичка из Риги, которая играет в театре и режиссирует. … Сегодня уже третий день, как я пишу это письмо. До половины первого говорил с большевичкой, а потом до половины пятого работал. Сейчас, утром, под пасмурным небом сижу на ветру, на балконе, одном из самых высоких на всем Капри (158).
Вполне возможно, что в иные вечера они засиживались и дольше. Ведь разговоры — это еще не всё. Беньямин влюбляется, как никогда в жизни. Влюбляется в Асю Лацис, которую в письмах Шолему называет то «русской революционеркой из Риги», то «выдающейся коммунисткой, работающей в партии со времен думской революции», но чаще всего — «одной из самых замечательных женщин, каких мне довелось знать».
Лацис — в ту пору ей тридцать два, стало быть, она на год старше Беньямина — тоже в апреле приехала на Капри из Берлина, со своим тогдашним спутником жизни, немецким театральным режиссером Бернхардом Райхом, в первую очередь — чтобы вылечить свою трехлетнюю дочь Дагу от заболевания дыхательных путей. В мае Райх возвращается в Германию. Ася и Дага остаются на острове, продолжают лечение. До переезда в Берлин Лацис как актриса и режиссер принадлежала к русскому авангарду и в начале двадцатых годов основала в Центральной России, в Орле, собственный молодежный театр.
Для Беньямина, немца на южной чужбине, вместе с этими отношениями открываются совершенно новые горизонты опыта. И духовно, и эротически. Так, в эти волшебные летние дни любви и света он и о виноградниках острова сообщает другу Шолему как о чудесных ночных явлениях:
Вальтер Беньямин. 1924
Тебе наверняка тоже знакомо, как плоды и листья растворяются в черноте ночи и ты осторожно — чтобы никто тебя не услышал и не прогнал — нащупываешь крупные грозди».
И добавляет, чтобы было понято и подлинное послание: «Но в этом заключено много больше, о чем, пожалуй, говорят комментарии Песни Песней» (159).
Ася Лацис. 1924
Позднее Лацис будет шутливо напоминать Беньямину об этих днях как о времени, когда он мог «лежать на ней по двадцать четыре часа».
ОТЪЕЗДЫ
Не стоит недооценивать воздействие этой связи на мировоззрение Беньямина в целом. Он сам неоднократно повторяет, что словно бы преобразился. Едва повзрослев, он — посвящение состоялось в одной из ранних поездок в Париж — регулярно посещает бордели. Брак с Дорой давно уже превратился в дружеские отношения. Мечтания о Юле Кон остались без ответа, не сбылись. Поэтому не будет преувеличением сказать, что роман с Лацис — женщиной, которую он находит чрезвычайно привлекательной физически и высоко ценит интеллектуально, — означает для Беньямина эротическое пробуждение, прямо-таки чувственную инициацию, в полном смысле сбывшуюся любовь. Конечно, и духовно разговоры с убежденной коммунисткой и активисткой тоже открывают новые горизонты и перспективы: позиция Лацис касательно теории и практики, искусства и политики, ангажированности и анализа до тех пор была Беньямину совершенно чужда. А русская активистка в свою очередь не способна понять, как можно в находящейся на революционном подъеме Европе заниматься немецким барочным театром XVII века. Для нее это яркий пример того самого буржуазного эскапизма, в котором Беньямин обвинил свою собственную гильдию на неаполитанском конгрессе. Вместе с Лацис в мышление Беньямина вторгается коммунизм как практически действенная теоретическая альтернатива. Всю оставшуюся жизнь он будет работать, стараясь духовно справиться с этим вторжением. Кстати говоря — тщетно.
Уже вскоре этих чужестранцев регулярно видят гуляющими с ребенком по полевым дорогам острова, они шутят и спорят, да и свидетельств безусловной симпатии наверняка тоже хватает. Всё чаще они ездят в город по ту сторону бухты, который производит на обоих, и на Беньямина, и на Лацис, поистине гипнотическое впечатление, — в Неаполь. Но там, где Лацис усматривает в эмоциональном излишестве неаполитанских будней прежде всего революционный потенциал, Беньямин видит действие первичных, изначальных символических сил. Там, где Лацис в веселых ролевых играх на площади видит множество сцен авангардистского действа, Беньямин видит свободное представление аллегорической мистерии эпохи барокко. А там, где Лацис анализирует конкретную материальность и искусство импровизации, Беньямин видит мгновенное воплощение вечных идейных констелляций. Как обычно бывает у недавно влюбленных, оба очень жаждут видеть мир глазами другого, сделать его перспективу центром собственного «я».
Свидетельство этого процесса — сообща написанный ими летом 1924 года очерк «Неаполь» (160): уникальный документ того, что происходит, когда взгляды убежденной представительницы культуры авангардного коммунизма и вневременные констелляционные анализы идеалиста-эзотерика открываются навстречу друг другу. Словом, в итоге вполне логично, что в этом тексте феномен пористости (161) как продуктивной хрупкости, которая однажды одолеет прочные дуализмы, становится ключевым понятием для духовного открытия города.
Пористость как принцип подлинной, а именно неаполитанской жизни:
В основаниях скал, где они спускаются к берегу, выбиты пещеры. Словно на изображающих отшельников картинах четырнадцатого века тут и там можно увидеть в скале дверь. Если она открыта, за ней обнаруживается большое сводчатое пространство: это одновременно и жилище, и склад. Дальше к морю спускаются ступени, они ведут в рыбацкие кабаки, устроенные в естественных гротах. По вечерам там виден мутноватый свет и слышится невнятная музыка.
Такая же пористая, как и этот камень, здесь архитектура. Строение и действие переходят друг в друга во дворах, галереях и на лестницах.
Во всем ощущается пространство для маневра, обещающее стать ареной новых, невиданных констелляций. Во всем избегается окончательность, установленность. Ни одна ситуация не представляется задуманной навсегда, ни одна конфигурация не настаивает на том, чтобы быть «такой, а не иной» (162). …
Потому что ничто не доводится до завершения. Пористая податливость сочетается не только с беспечностью южного ремесленника, но и — прежде всего — со страстью к импровизации. Простор и возможность для импровизации должны оставаться в любом случае. Здания превращаются в сцену народного театра. Все они распадаются на бесчисленное множество площадок, на которых идет игра. Балкон, крыльцо, окно, подворотня, лестница, крыша — всё становится подмостками и ложами одновременно. Даже самое жалкое существо ощущает свою самобытность в этом смутном двойственном осознании причастности, несмотря на собственную ничтожность, к одному из никогда не повторяющихся представлений неаполитанской улицы, возможность при всей бедности наслаждаться праздностью, наблюдать грандиозную панораму. Сцены, разыгрывающиеся на лестницах, достойны высокой школы режиссуры. Лестницы никогда не бывают открытыми, но и не скрываются полностью, как в северном доме-ящике, а выскакивают то тут, то там за контуры дома, переламываются на повороте и исчезают, чтобы обнаружиться в другом месте (163).
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: