Михаил Вайскопф - Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты [3-е изд.]
- Название:Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты [3-е изд.]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2020
- Город:Москва
- ISBN:978-5-44-481363-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Вайскопф - Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты [3-е изд.] краткое содержание
Михаил Вайскопф — израильский славист, доктор философии Иерусалимского университета.
Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты [3-е изд.] - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Приведенный фрагмент симптоматичен и в другом отношении. Разумеется, нагнетаемая здесь сакрализация земного правителя («отче мой») зиждется на российской монархической традиции [184], мощно актуализируемой сталинизмом. Но была ли полностью христианской традиция, которая насаждала столь языческие формы обожествления государя? Скорее тут перед нами специфический — государственный — вариант пресловутого восточнославянского «двоеверия», соединявшего церковное православие с фольклорно-языческим настроем. Сталинский строй с конца 1920‐х годов неимоверно усиливал эти атавистические черты, вместе со всем большевизмом черпая вдохновение в духовных ресурсах русского Средневековья: ср. мистический культ Советской империи, понятие «священных рубежей», связь образа вредителя и шпиона с фольклорными представлениями о нечистой силе и т. д. С середины 1930‐х годов Сталин всячески поощряет становление официального эпоса (заботливо стилизуемого под древние восточные образцы и русские былины) [185]. Эпическую окраску, как указал польский исследователь М. Гловиньский, носил, впрочем, и «Краткий курс истории ВКП(б)», изданный в 1938 году [186].
Дело тут как в прагматике, так и в естественных увлечениях Сталина, обусловленных его духовным генезисом. Уже по чисто биографическим обстоятельствам сам он вобрал в себя ту же двупланную традицию, те же культурные слои — и православный, и фольклорно-языческий, только усвоенный в его локальной версии. Что касается грузинского и особенно северокавказского фольклора, то, при всей специфике этого явления, он содержит немало общих черт с прочими индоевропейскими фольклорными комплексами, включая сюда и наиболее глубинные элементы восточнославянского наследия. Большевизм, как принято думать, вдохновлялся христианско-сектантскими импульсами, альтернативными официальному клерикализму [187]. Но еще важнее, что, подобно национал-социализму и некоторым версиям фашизма, он через голову поверженного и адаптированного христианства обращался к древней языческой стихии, хотя всем своим «официальным», дневным сознанием — в контрасте с этой потаенной тенденцией — исступленно рвался в грядущее, обеспеченное позитивистской утопией «прогресса». Именно в своем сталинском варианте он воззвал к наиболее темным и властным мифологическим пластам человеческой природы. Как писал один из эталонно-безличных представителей плебейской и вместе кастовой советской среды, поэт Сергей Смирнов, «каждогодно, в Октябре и Мае, / мы сверяли чувства по нему. / И стоял он, руку подымая, / равный Громовержцу самому». В этом смысле сталинизм, истреблявший нации и разрушавший коренные основания любой народной жизни, был одновременно и самой подлинной, нутряной народной культурой, воскресшей в ее монументально-варварской стадии. Отсюда его непреходящее обаяние в глазах многих «простых людей» и психологически близкого к ним коммунистического мещанства. Не только в России, но и во многих других странах, в Азии, Африке и Латинской Америке, он пробудил к новой жизни глухие допотопные культы, разбухавшие кровью и мозгом поверженных.
Без подробного анализа материала такие обобщенно-мифопоэтические суждения, однако, немного стоят, если вспомнить, что любой тоталитаризм апеллирует к архаическим слоям массовой личности. Это слишком много — и слишком мало — для нашей темы. Только сквозное и очень конкретное изучение сталинских текстов могло бы дать достоверное представление о том, как именно сочетались в них христианские и языческие аспекты. Настоящие очерки никоим образом не претендуют на полноту охвата.
Есть, наконец, помимо православной и фольклорно-кавказской традиции еще один, самый наглядный источник сталинского творчества, тесно увязанный с предыдущими и достраивающий нашу схему до канонической триады. На сей раз речь пойдет о религиозно-мифологических контурах общереволюционного и, в частности, раннебольшевистского движения, проступавших в его масскультуре и оказывавших на адептов значительно большее эмоциональное воздействие, чем сухие и скучные партийные документы вроде программ и уставов.
I. Православная традиция в раннем большевизме
Вера и неверие
Устойчивой стороной коммунистической мифологии, поддержанной теологическими исканиями Серебряного века, являлись, как известно, евангельские мотивы, отразившиеся и в эпигонском богостроительстве Горького и Луначарского, и в сектантских увлечениях Бонч-Бруевича, и в проходных репликах вроде той, что содержится в переписке Розанова с Горьким (1911):
Быть может, социал-то-демократия и есть — хаотическое пока еще — выражение творчества всенародного, направленного к возведению новой церкви [188].
Религиозные импульсы столь же легко облекались в революционный канон «воинствующего безбожия» — и тут наиболее показателен пример большевистского вождя, почитавшего себя непримиримым врагом любой «поповщины». Тем забавнее, что яростный (и, по оценке А. Богданова, крайне примитивный) атеизм Ленина пронизан флюидами отеческих суеверий, очень заметных хотя бы в его пастырском послании Горькому:
Богоискательство отличается от богостроительства или богосозидательства или боготворчества и т. п. ничуть не больше, чем желтый черт отличается от черта синего. Говорить о богоискательстве не для того, чтобы высказаться против всяких чертей и богов, против всякого идейного труположества (всякий боженька есть труположество — будь это самый чистенький, идеальный, не искомый, а построяемый боженька, все равно), — а для предпочтения синего черта желтому, это во сто раз хуже, чем не говорить совсем.
Атеистическая проповедь, в которой христианское божество — «воскресение и жизнь» — приравнено к сатане-душегубу («труположество»), дышит неизбывным церковным ужасом перед коварством многоцветного беса, вечно меняющего свое обличье (о нем лучше вообще не упоминать, чтобы не накликать беды). Религия в этом изображении принимает ту же инвертированную роль, что и у французских просветителей, которые с простодушной симметрией переносили на священнослужителей приметы «отца лжи», усвоенные по католическому катехизису. Но, понятно, совсем не чужд был Ленину, как и остальным социал-демократам, вполне положительный религиозный настрой, родственный христианско-жертвенному пафосу народовольчества. Конечно, эта религиозная составная марксистского радикализма — общее место современной культурологии. Речь идет прежде всего о фанатичной вере. По резюмирующему замечанию итальянской исследовательницы Даниэлы Стэйлы, «с религией марксистская ортодоксия сходилась в почтительном отношении к ее основателям и их священным книгам, в вере в абсолютную истину, в уважении к неоспоримым догмам» [189]. Для дальнейшей российской истории весьма значимы все же специфические разновидности марксистского благочестия. В теоретическом плане — например, в том, что касалось философских доктрин, — жесткая ортодоксальность отличала и меньшевиков и ленинцев; но вторые распространяли эталон веры и на всю прочую свою деятельность, включая «догмат централизма», который первые, наподобие Аксельрода, брезгливо называли «теократией». Сам принцип централизма действительно требовал полнейшей покорности, основанной, по ленинскому выражению, на «доверии», т. е. именно на смиренномудрой вере в руководство, пусть даже «демократически выбранное». Под этим углом зрения ленинский подход был куда ближе к православному идеалу единой церкви, послушной своим пастырям, чем меньшевизм или, допустим, богдановщина с ее сугубо «протестантским» духом самостоятельных свободных исследований (и кстати, Богданов, ко всему прочему, резко осуждал Ленина за примат веры над знанием [190]). Ленинизм был фанатичен и в своем эпатирующем отступничестве от марксистских скрижалей — отступничестве, тоже немыслимом без исступленной веры в революционное чудо, чуждой косным «социал-реформистам». О вере как доминанте ленинского большевизма писали многие российские и западные его критики, включая Бертрана Рассела. «В ленинских речах и сочинениях, — отмечает Р. Такер, — отчетливо проступала не только непреклонная воля к революции, но и вера в нее, уверенность в том, что социалистическая революция в России произойдет и что он и его последователи будут ею руководить. Потресов верно указал на революционную веру как на качество, которое явилось главным источником харизмы Ленина. <���…> Последующие свидетельства видных большевиков говорят о том, что вера и сила духа, проявленные Лениным в те тяжелые времена, вероятно, имели решающее значение для большевистского движения. Его вере был присущ не только всероссийский, но и экуменический размах». «Существенным элементом революционного учения Ленина, — прибавляет Такер, — была вера в грядущий революционный переворот в Европе» [191].
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: